Откушал Патап Максимыч икорки да балычка, селедок переславских, елабужской белорыбицы. Вкусно – нахвалиться не может, а игумен рад-радехонек, что удалось почествовать гостя дорогого. Дюков долго глядел на толстое звено балыка, крепился, взглядывая на паломника, – прорвало-таки, забыл великий пост, согрешил – оскоромился. Врагу действующу, согрешили и старцы честные. Первым согрешил сам игумен, глядя на него – Михей со Спиридонием. Паломник укрепился, не осквернил уст своих рыбным ядением.

Покончив с рыбными снедями, принялись за чай с постным молоком, то есть с ромом. Тут старцы от мирян не отстали, воздержней других оказался тот же паломник.

Поразвеселились, языки развязались, пошла беседа откровения, даже Дюков помаленьку зачал разговаривать.

– Что, отец Михаил, скучно, чай, в лесу-то жить? – спросил Патап Максимыч у игумна.

– Распрелюбезное дело, касатик ты мой, – отвечал он. – Как бы от недобрых людей не было опаски, лучше бы лесного житья во всем свете, кажись, не сыскать… Злодеи-то вот только шатаются иной раз по здешним местам… Десять годов тому, как они гостить приезжали к нам… Памятки от тех гостин до сей поры у меня знать… Погляди-ка, вот ухо-то как было рассечено, – прибавил он, снимая камилавку и приподнимая седые волосы. – А вот еще ихняя памятка, – продолжал игумен, распахивая грудь и указывая на оставшиеся после ожога белые рубцы, – да вот еще перстами не двигаю с тех пор, как они гвоздочки под ноготки забивали мне.

И показал Патапу Максимычу два сведенных в суставах пальца левой руки.

– Как бы не страх от этих людей, какой бы еще жизни! – продолжал отец Михаил. – Придет лето, птичек Божьих налетит видимо-невидимо; от зари до зари распевают они на разные гласы, прославляют царя небесного… В воздухе таково легко да приятно, благоухание несказанное, цветочки цветут, травки растут, зверки бегают… А выйдешь на Усту, бредень закинешь, окуньков наловишь, линей, щучек, налим иной раз в вершу попадет… Какого еще житья?.. Зимней порой поскучнее, а все же нашего лесного житья не променять на ваше городское… Ведь я, любезненькой мой, пятьдесят годов в здешних-то лесах живу. Четырнадцати лет в пустыню пришел; неразумный еще был, голоусый, грамоте не знал… Так промеж людей в миру-то болтался: бедность, нужда, нищета, вырос сиротой, самый последний был человек, а привел же вот Бог обителью править: без году двадцать лет игуменствую, а допрежь того в келарях десять лет высидел… Как же не любить мне лесов, болезный ты мой, как мне не любить их?.. Ведь они родные мои.

– Конечно, привычка, – заметил Патап Максимыч.

– Да, касатик мой, истинное слово ты молвил, – отвечал отец Михаил. – Это, как у вас в миру говорится: «Привычка не рукавичка, на спичку ее не повесишь». Всякому свое, до чего ни доведись… В книзе животней, яже на небеси, овому писано грады обладати, овому рать строити, овому в кораблях моря преплывати, овому же куплю деяти, а наше дело о имени Христове подаянием христолюбцев питаться и о всех истинных христианах древлего благочестия молитвы приносити. Свет истинный везде, и в море далече и во градах, и в весях, и нет места ближе ко Христу-свету, как в лесах да в пустынях, в вертепах и пропастях земных. Так-то, касатик, так-то, родненький!..

– Так у вас в обители, говоришь, соловецкий чин содержится? – спросил Патап Максимыч.

– Чин соловецкий, любезненькой ты мой, а также и по духовной грамоте преподобного Иосифа Волоцкого. Прежде всего о том тщание имеем, како бы во обители все было благообразно и по чину… А ты, миленький отец Спиридоний, налей-ка гостям еще по чашечке, да рюмку-то не жалей, старче!.. Ну, опять же, касатик ты мой, Патап Максимыч, блюдем мы опасно, дабы в трапезе все сидели со благоговением и в молчании… Ведь святые-то отцы что написали о монастырской трапезе? «Яко, глаголют, святый жертвенник, тако и братская трапеза во время обеда – равны суть…» Да ты что осовел, отец Спиридоний, подливай-ка гостям-то, не жалей обительского добра… Ах ты, любезненькой мой, Патап Максимыч!.. Вот принес Христос гостя нежданного да желанного!.. А уж сколько забот да хлопот о потребах монастырских, и рассказать всего невозможно. И о пище-то попекись, и о питии, об одежде и обущи