Сейчас там во всем москалей винят. Но грабили-то, в основном, свои же сельчане и брали не только еду, но и вещи – все, что приглянется. С папы моего, семилетнего ребенка, безрукавку сняли. Только ведь Бог поругаем не бывает! Хоть и лебеду, и кору ели, но всей семьей выжили, а из грабителей и их детей никого не осталось. Папа не любит об этом вспоминать. Как-то на мои настойчивые расспросы ответил:

– Тогда многие поумирали. Утром встанешь, выбежишь на улицу, а на дороге – трупы лежат. Через наше село много людей шло в город, надеялись там спастись. Как-то раз утром проснулись, а у нас сквозь штакетник рука торчит, как будто просит что-то, а человек уже мертвый. Людей ели. Не хочу помнить об этом…

Но нельзя лишить памяти голодавшую плоть, эта память навсегда укореняется в подсознании и становится частью души. Еще мальчишкой я замечал, что папа всегда предлагал гостям покушать, кто бы ни пришел к нам в дом.

Как-то в одной деревне купили мы четверть свиной туши, – тогда с мясом трудно было. Набили морозилку, что-то засолили, а какую-то часть нужно было использовать немедленно. Мама тогда нажарила целое ведро котлет. Долго мы их ели, я уже смотреть на них не мог. Говорю маме:

– Не хочу я их есть, надоели мне эти котлеты!

Папа услышал мои слова и повторил фразу. Не передразнил меня, а именно повторил, для того, наверное, чтобы лучше понять. И выговорил задумчиво:

– Надо же, котлеты могут надоесть…

Много лет моей помощницей в алтаре была бабушка Прасковья. Редко мне приходилось встречать людей такой кротости и смирения. Из церкви не выходила. Молилась Богу – как с другом разговаривала, и Он ее слышал. Помню, пришло время, и отказали ей ноги. Просит: «Господи, как же мне без храма? Помоги». Помолилась, встала и пошла в храм.

Затем последовала новая напасть – бабушка ослепла. «Господи, как же мне батюшке помогать без глаз? Верни мне глазки». И зрение вернулось. Носила очки с мощными линзами, но видела и даже Псалтырь могла читать. Я называл ее «мой добрый ангел, моя палочка-выручалочка». До последнего времени, до тех пор, пока окончательно не слегла, пекла просфоры. Когда уж совсем не смогла трудиться, сидела в просфорной и, пока другие работали, молилась.

К переходу в лучший мир Прасковьюшка отнеслась спокойно и ответственно. Исповедовалась несколько раз, всю свою жизнь как тесто пальчиками перетерла. Но замечаю, что что-то гнетет мою помощницу. Спрашиваю ее, а она и отвечает:

– Грех у меня есть, батюшка, страшный грех моей юности! Плачу о нем непрестанно и боюсь, что Господь меня такую не допустит к Себе.

Все мы помним грехи своей юности, помоги нам Господи! Но чтобы такой церковный, молящийся человек, как моя алтарница, до сих пор носил его в себе?

– Неужто не каялась, Прасковьюшка?

– Каялась, да все он мне о себе напоминает, так перед глазами и стоит.

– Тогда вновь покайся, чтобы душа у тебя не болела.

Прасковья заготовила листок бумаги с одной фразой, нацарапанной крупными, неровными буквами: «Я кусячница шпекулярка». Видать, язык у нее от стыда не поворачивался произнести написанное вслух.

– Это на каком же языке написано, друг мой? – спросил я ее.

Забыл сказать о том, что бабушка изъяснялась на свое образном деревенском наречии. В войну они жили неподалеку от Мурома, видимо, там так и говорили. Ее речь изобиловала подобными словечками. Меня ее говорок порой забавлял, но чаще умилял. Все хотел записывать за ней, да так и не собрался…

Прасковьюшка расплакалась и призналась в самом страшном своем грехе. В годы войны, когда отца забрали на фронт, в семье остались пятеро детей, из которых она оказалась старшей. Вот тогда и узнали, что такое голод. Жесточайшей экономией им удалось наскрести денег и купить на рынке буханку хлеба. Дрожащими руками голодный двенадцатилетний ребенок разрезал хлеб на десять кусков и отправился продавать его на станцию – солдатам из воинских эшелонов, которые шли на фронт. На вырученные деньги она уже могла купить больше хлеба: часть – домой, а другую буханку – вновь на продажу. По нашим-то временам какой же это грех? Нормальный бизнес. «Они же, солдатики молоденькие, сами голодные, на фронт умирать ехали, а я на них шпекулярила!» И плачет, плачет старый человек по-детски горько, размазывая по щекам слезы кулачками…