Заслышав искренний голос, самурай, который провожал до зари праздник в обществе околдованной актерами и разодетыми господами русской девочки и едва отправил ее спать, наскоро вставив стены на личной половине дома, – стоял посреди печально известной чайной комнаты, поедая сладкий праздничный рис и запивая его сваренным дочерью кофе. Чашечка кофе выпала из его рук ровно на том место, где два месяца назад слышалось жаркое дыхание Мидори, ясно виделось ее ложе. В нише-токонома все еще стояли облетевшие ветки сакуры. Голые ветки без цветов напоминали о бессмысленной замене Мидори новым духом этого дома – постоянно мерцающей болезненными очами девушки-ребенка, собирающей волосы наподобие прежних юношей – в хвост со свисающей челкой, не умеющей носить кимоно и делать настоящий японский чай. При узнавании голоса брата и блудного наследника рода самое время было благодарить и негодовать, но лучшего времени для медитации нельзя было вообще вообразить. Вместо того чтобы ответить брату, Мунэхару проследовал на свою половину… – где Прасковья тут же выбежала ему навстречу в европейском потертом платье.

– Мне показалось… – взволнованно начала она, сотрясая огненный от жары воздух самурайской треугольной челкой.

Мунэхару взял ее за руку и подвел к отгороженному от света буддийскому алтарю.

– Очень прошу, помоги мне! – сказал он, едва сдерживая гнев. Правая рука его, отпустив ее, сжалась в кулак.

Прасковья слегка дотронулась до его правой руки, и он не отдернул ее. Она обняла ее двумя ладонями сверху и снизу – для этого ей пришлось нагнуться, но странный затылок ее, мерцая в полумраке цветочными глазами заколок, вызывал в памяти лица то ли жриц, то ли устрашающих охранителей буддийского Закона.

Мунэхару еще не снял любимую им накидку – катагину – с геральдикой рода Тоётоми и накрахмаленными крылато плечами. Она была слишком жаркой и плотной, а летний тобимон – более легкая одежда, полностью покрытая павловниевыми кружочками гербов, ожидала его в Тоокёо по недосмотру слуги. Прасковья выпрямилась, чувствуя жар, исходящий от него. Невесомым усилием она принудила его начать избавляться от катагину, сама же искусно проскользнула в свою комнату. Вернулась она через пару минут, – Манухару сидел на коленях в катагину, однако на татами лежала его красавица-катана с развязанным шелковым шнуром. Второй меч оставался за поясом. Глаза были неподвижны и пусты. Из сада тянуло мечеобразными ирисами.

– Пойдем на веранду, – сказала ему Прасковья, смело положив руки на крылья самурайской накидки.

Он сразу поднялся и, не изменяя пустому взору, пошел рядом с ней.

Сад будто только сейчас затопило мечеобразными желто-бело-лиловыми ирисами. Прасковья по-деловому вторглась в гущу цветов, не думая, растопчет ли их руки и головы. Обернувшись на самурая, она прищелкнула языком от неясного удовольствия и предложила:

– Давай украсим сегодня по-новому нишу-токонома!

Он не ответил, а она начала рвать ирисы.

– Да хватит уже! – наконец крикнул он с нескрываемым раздражением, – ты испортишь мечта!

– Не «мечта», а «мечту»! – поправила его Прасковья. – У тебя есть большая ваза? – Ее спина, и цветочный затылок, и челка чему-то радовались.

– Это не мечту и не мечта – нет! Пусто! – кричал самурай, исторгнув из себя голос Котаро и призрак Мидори.

– Ты можешь меня остановить и даже ударить! – фырчал затылок.

Мунэхару спустился в белых носках в сад и осторожно вырвал Прасковью с грядки вместе с охапкой ирисов, – она почему-то смеялась ему в лицо; показывая все зубы, он тоже улыбнулся, поднялся с камня-ступени на деревянный пол веранды и стал медленно опускаться на колени, держа всю огромную цветочную ношу у подбородка, груди и живота. Сев на колени, он продолжал держать ее, а ирисы заслоняли ему лицо. Не видя ни зги, он начал говорить: