– Сюда, Ломбардец, ко мне!

Это и впрямь был Ломбардец, любимая собака покойного государя, дар банкира Толомеи, тот самый Ломбардец, который находился при Филиппе, когда он, охотясь в последний раз, внезапно лишился чувств.

– Ведь собаку четыре дня держали взаперти в Фонтенбло, каким образом она могла очутиться здесь? – в бешенстве спросил Людовик Сварливый.

Кликнули конюшего.

– Государь, пес вернулся вместе со всей сворой, – пояснил конюший, – и никого не слушается. Бежит от человеческого голоса и со вчерашнего дня куда-то исчез, а куда – я и не знал.

Людовик велел немедленно увести Ломбардца и запереть его в конюшне; и, так как огромный пес упирался, царапая когтями пол, король прогнал его из опочивальни пинками.

С детства Людовик питал лютую ненависть к собакам: однажды он забавы ради пробил гвоздем ухо какого-то пса и был укушен непочтительным животным.

В соседней комнате послышались голоса. В полуоткрытой двери показалась трехлетняя девчушка в слишком тяжелом для нее, негнущемся траурном платье: нянька легонько подтолкнула дитя к королю.

– Идите, мадам Жанна, идите, поздоровайтесь с его величеством королем, вашим батюшкой! – шепнула она.

Четверо мужчин, как по команде, обернулись к бледненькой девчушке с непомерно большими глазами, к этому еще несмышленому существу, к теперешней единственной наследнице французского престола.

У Жанны был круглый выпуклый лоб – это, пожалуй, единственное, что позаимствовала она у Маргариты Бургундской; цветом кожи и цветом волос она резко отличалась от брюнетки матери. Ковыляя, она направилась к королю, оглядывая людей и встречные предметы беспокойно-недоверчивым взглядом, столь характерным для нелюбимых детей.

Людовик X движением руки отстранил дочь.

– Зачем ее сюда привели? Я не желаю ее видеть, – заорал он. – Пусть ее немедля отвезут в Нельский отель, пусть там и живет, коль скоро там…

Он хотел было добавить: «Коль скоро там мать зачала ее в распутстве», но удержался и молча проводил взглядом няньку, уносившую девочку.

– Не желаю видеть это чужое отродье, – добавил он.

– А вы уверены в этом, Людовик? – спросил его высочество д'Эвре, отодвигая от огня одежду из боязни, как бы она не загорелась.

– С меня довольно уже одного сомнения, – отозвался Людовик Сварливый, – и я не признаю, слышите, не признаю ничего, что имеет отношение к изменившей мне жене.

– Однако девочка пошла в нас – она блондинка.

– Филипп д'Онэ тоже был блондин, – желчно возразил король.

– Должно быть, брат мой, у Людовика есть вполне веские доказательства, раз он так говорит, – заметил Карл Валуа.

– И кроме того, – закричал Людовик, – не желаю я больше слышать того слова, что бросили мне вслед. Не желаю читать его во взглядах людей. Пусть даже повода не будет к таким мыслям.

Его высочество д'Эвре замолк. Он думал о маленькой девочке, которой предстояло жить в обществе слуг в огромном и неприютном Нельском отеле. Вдруг он услышал слова Людовика:

– Ах, до чего же я буду здесь одинок!

С привычным удивлением взглянул Людовик д'Эвре на своего племянника, на этого неуравновешенного человека, поддающегося любому злобному движению души, копящего малейшие обиды, как скупец золотые монеты, гнавшего прочь собак, потому что когда-то одна укусила его, прогнавшего прочь собственного ребенка только потому, что был обманут женой, и жаловавшегося теперь на одиночество.

«Будь у него другой нрав и больше доброты в сердце, – думал д'Эвре, – может быть, и жена любила бы его».

– Вся тварь живая одинока на сей земле, – торжественно произнес он. – Каждый из нас одинок в свой смертный час, и лишь гордец мнит, будто он не одинок во всякий миг своего существования. Даже тело супруги, с которой мы делим ложе, остается нам чужим; даже дети, коих мы зачинаем, и те нам чужие. Того, бесспорно, возжелал творец, дабы мы общались только с ним и только в нем становились бы едины… И нет нам иной помощи, как в милосердии и в мысли, что и другие существа мучаются тем же злом, что и мы.