Гардеробщица удостоилась редкого зрелища – она увидела, как надменный профессор смеется, глядя на свой изуродованный портрет.

А ему действительно было весело. Когда администрация вывешивала в холле его физиономию для придания большего престижа их скромному заведению, он яростно сопротивлялся, но в конце концов покорился и позволил использовать себя в рекламных целях. Однако при каждом взгляде на свой портрет в парадном костюме Миллеру казалось, что для полноты картины в холле не хватает еловых веток, черных муаровых лент и гроба с его собственным телом. Теперь это ощущение исчезло.

Подмигнув оторопевшей гардеробщице, профессор причесался несколькими энергичными движениями и отправился в отделение.


Миллера в коллективе уважали, но не любили. Такое сочетание встречается редко, на порядок реже, чем обратное, но с Дмитрием Дмитриевичем дело обстояло именно так. Он был превосходным хирургом, талантливым ученым, честным человеком. Не интриговал, не добивался повышения, и казалось, что роль второго профессора на кафедре нейрохирургии вполне его устраивает. На работе он проводил львиную долю своего времени, никогда не отказывал в помощи коллегам, часто выручал проштрафившихся докторов на ЛКК, но за десять лет работы в клинике ни с кем не подружился.

Эта странность легко объяснялась бы завистью менее успешных коллег, а также исконно русским недоверием к честным людям, если бы не одно обстоятельство – Миллера не любили и женщины, хоть он был молод, очень хорош собой и свободен.

Такое отношение слабого пола к красивому высокому мужчине с широкими плечами и стройными ногами не укладывалось в привычную картину мира. Но факт оставался фактом. Сотрудницы больницы, дамы за сорок, смотрели на Миллера с презрением и величали его Печориным недоделанным и Чайльд Гарольдом, а дамы помоложе, не столь перегруженные изучением классической литературы в школе, попросту называли его «фашистом». Отчасти этому способствовала классическая арийская внешность молодого профессора.

Миллер знал об этой нелестной кличке и даже считал, что заслужил ее, ибо не ведал по отношению к подчиненным ни жалости, ни сострадания. «Так лучше для дела», – всякий раз говорил он себе, когда начинал думать о том, что существует в полной психологической изоляции от коллег. Он был абсолютно убежден, что дружба на работе или, не дай бог, роман ни к чему хорошему привести не может. Ведь рано или поздно друг или любовница начнут считать, что неформальные отношения дают право на поблажки, и тогда придется или самому исполнять их обязанности, или мириться с нарушениями трудовой дисциплины.

Особенно актуально это стало теперь, когда замаячила отставка старого профессора Криворучко. Официально приказа еще не было, но все знали, что через несколько месяцев Миллер возглавит кафедру вместо него. Естественно, многим хотелось бы подружиться с новым начальником, поэтому все попытки к сближению расценивались Миллером как подхалимство.


Вдруг хлынул ливень. От туч, быстро затянувших небо, стало темно, и хмурые корпуса клиники расцвели желтыми теплыми кляксами освещенных окон.

«В такую погоду нужно пить чай с многочисленным семейством, а не торчать на работе», – подумал профессор, закурил и уставился в окно. Недавно администрация клиники открыла хозрасчетный центр реабилитации больных, перенесших инсульт, и сотрудникам пришлось изрядно потесниться. Больше всех пострадал Миллер, которому из роскошного кабинета со старинной дубовой мебелью, настоящей обители ученого, пришлось перебираться в крохотную каморку на первом этаже. Повозмущавшись для порядка, Дмитрий Дмитриевич собрал вещи и переехал. Дубовые раритеты остались хозрасчетникам – в новый кабинет еле поместились сам Миллер, компьютерный стол, стеллаж и кушетка для пациентов.