Лечу ли? Падаю ли? Плюнут с колокольни?
В руках отпиленных остались небеса…
(Макс Батурин)
Я, как лошадь со следами
Сброшенного седла на веках
Или самолёт со сломанным шасси,
Никак не могу зайти на посадку,
Так и обдираюсь о землю.
(Владимир Кокарев, в 1988-м – 17-ти лет)
Нож вскрывает шею,
И голова моя должна отпасть,
Пальцы судорожно барабанят
По железному подносу,
Кровь удивлённо остановилась
Перед невиданной железной преградой…
(Илья Кричевский, убитый во время путча 1991-го).
этим явно связаны настойчивые мотивы личного поражения, неудачи жизненного проекта в целом, трагического финала – независимо от того, по доброй ли воле автор ушёл из жизни:
Не состроить ли
Гримасу сумасшедшего
Совсем неприхотливого
Папоротника.
Или… Или впрочем
Ну что ж —
Я закончил.
(расстрелянный слепо-случайными убийцами Роман Барьянов)
Меня больше нет:
Ты видишь,
Как я разложился
На мёд и утренний свет,
На хлеб и вино…
<…>
…думаешь:
«Лучше ничего не трогать.
Опять умер».
(попавший под автомобиль Евгений Борщёв)
Мартобря тринадцатое число —
Ровно год с тех пор как меня не стало.
(Сергей Галкин)
Как жутко нам, галчонок,
околевать!
(он же; и в этом опять же нельзя не слышать отголосков остроактуального для времени Мандельштама: «Куда как страшно нам с тобой, / Товарищ большеротый мой…»)
Что толку времена корить, когда
Для времени любого нежеланной
Я родилась.
(Нина Веденеева)
Это люди времени тревожных предчувствий, начавшихся ещё в сердцевине восьмидесятых:
Ночь имеет вкус граната.
Видишь: на восток
Синие идут солдаты
В красный городок.
Тоже чувствуют тревогу —
Близятся бои.
И идут они не в ногу,
Сами не свои.
Так писал ещё до больших исторических сдвигов погибший в 1991-м Владимир Голованов, за год до смерти сказавший: «Я чувствую каменный, / выжатый воздух». А погибшая в том же году Янка Дягилева пела:
Огонь пожирает стены, и храмы становятся прахом
И движутся манекены, не ведая больше страха
Шагают полки по иконам бессмысленным ровным клином
Теперь больше верят погонам и ампулам с героином
Отталкивание от своего времени началось у этих поэтов ещё до больших исторических переломов:
А если окна занавесить
И телевизор не включать,
И не выписывать ««Известий»,
И ««Правду» тоже не читать,
И не смотреть программу «Время»
Про знамя-племя-вымя-семя,
И двери наглухо закрыть —
То ведь, ей-богу, можно жить!
(Катя Яровая)
Александр Сопровский ещё в 1970–19800-х не раз объявлял себя чужим своему времени. Тогда началось и с тех пор всё прогрессировало рассогласование человека и мира, человека и его времени как чувство и состояние не просто личное: типическое, культурообразующее, человекообразующее.
Наиболее чутким людям времени – а поэты, конечно, таковы – стала бросаться в глаза (постепенно превращаясь в одну из доминирующих тем) старость, усталость, изношенность самой плоти мира:
Жёлтая тлела звезда.
Урны смотрели вверх.
Листья и мелкий сор
ветер бил о кирпич.
С визгом и лязгом рессор
промчался старый «Москвич».
(Макс Батурин)
Такой мир уже не хотелось героически преображать (как чувствовалось возможным и необходимым ещё людям шестидесятых), от него хотелось отталкиваться – возможно, даже и героически:
Воспари, вознесись, подними меня
над мусорными баками,
над канализационными люками,
над заплёванными задворками;
научи, как оторвать взгляд от асфальта,
покажи мне, где небо,
я забыл, как выглядят звёзды…
Я устал вдыхать своими ржавыми жабрами
городской смог и окись свинца,
научи меня дышать остатками лёгких,
иначе мне не дожить до собственного конца.
(Макс Батурин)
Следствием недовольства современностью становилась, с одной стороны, публицистичность (и спутница её, прямолинейность) мышления, с другой – противоположный ей (наверняка в глубине с нею связанный) полюс: жизнь в персональном, напряжённо-эстетическом мифе, как у львовянина Гоши Буренина. Недовольство реальностью может ведь выражаться не только в активной её критике и стремлении её переделать, но и в уходе от неё, в создании собственной реальности, собственного мифа – это как раз случай Буренина до 1987 года.