Учитель-бог, [образующий] человечность, ты бог мой!
Ты открыл мне глаза, словно щенку;
Ты придал мне человеческий облик![22]
Для этого ученика «божественно» не что-то «сверхъестественное»: богом делает человека воспитание его нецивилизованной и, следовательно, недочеловеческой природы. Однако, познав добро и зло, Адам и Ева устыдились своей грубой, нагой человечности, так что «сделал Бог Яхве Адаму и жене его одежды кожаные и одел их»[23] – инверсия эпизода из месопотамского «Эпоса о Гильгамеше», где Энкиду, первобытный человек, становится вполне человеком, лишь надев одеяния, которых требует цивилизованная жизнь.
Библейский автор использует месопотамские мотивы по-своему, быть может, иронически их переиначивая; однако само их появление на первых страницах Библии ясно показывает, что это писание не упало с неба – это человеческий артефакт, укорененный в тогдашней культуре, общей у «избранного народа» с соседними народами, не благословленными божественным откровением. Эта загадочная история показывает нам и то, что писание не всегда предлагает ясные и однозначные учения; порой оно оставляет нас в недоумении и в раздумьях. В первой главе Библии Бог не раз повторяет, что все созданное им «хорошо»; однако нам специально поясняют, что змей, убедивший Еву ослушаться Бога – тоже часть Божьего творения[24]. Выходит, возможность беззакония и мятежа лежит у самых корней бытия – и тоже в каком-то смысле «хороша»? А почему Яхве так свободно обращается с фактами – зачем сказал Адаму, что он умрет в тот самый день, когда съест запретный плод? На эти вопросы библейский автор не отвечает; и далее мы увидим, что иудеи и христиане истолковывают эту загадочную историю на удивление по-разному.
И это не единственный случай месопотамского влияния в еврейском писании. Например, существуют очевидные параллели между месопотамской и израильской традициями законодательства и договоров[25]. Эпическая литература обоих народов упоминает о Великом Потопе, погубившем мир в доисторические времена, а история Моисея, мать которого спрятала его от слуг фараона в тростнике, очень напоминает легенду о Саргоне, в III тысячелетии до н. э. правившем первой аграрной империей на территории нынешних Ирака, Ирана, Сирии и Ливана. Еще более важно то, что преимущественное внимание к социальной справедливости и равенству, характерное для монотеистических писаний иудаизма, христианства и ислама, не является ни плодом особого божественного откровения, ни даже чем-то свойственным лишь Израилю. Хоть аграрная экономика и покоилась на подавлении девяноста процентов населения, защита слабых и уязвимых была постоянной темой для всего древнего Ближнего Востока[26]. Шумерские цари настаивали на том, что правосудие для бедняков, для вдов и сирот – священный долг, предписанный им солнечным богом Шамашем, который внимательно прислушивается к просьбам бедных о помощи. Позднее в Кодексе царя Хаммурапи (1728–1686 гг. до н. э.), основателя Вавилонской империи в Междуречье, мы находим слова о том, что лишь до тех пор солнце светит людям, пока царь и его аристократия не угнетают своих подданных; в Египте фараон был обязан своим подданным справедливостью, поскольку сам Ра, солнечный бог, был «визирем бедных»[27]. Все это отражало гнетущее недовольство несправедливостью, неизбежной в аграрном государстве, и, возможно, попытки отделить «милостивого» царя от чиновников, принимающих несправедливые решения. Казалось, у этой моральной дилеммы цивилизации нет решения. В «Эпосе о Гильгамеше» простые люди жалуются на жестокость царя, но, когда боги излагают их дело верховному богу Ану, тот лишь грустно качает головой: он тоже не в силах изменить хроническую несправедливость этой системы.