– Он прав, – сказала Ева. – Не сами ли вы говорили, что ему следует ехать в Париж?
Давид взял Еву за руку и повел ее в узенькую келейку, бывшую ее спальней целые семь лет, и тихо сказал ей:
– Ты говорила, любовь моя, что ему нужны две тысячи франков? Постэль дает всего тысячу.
Ева печально взглянула на жениха, и взгляд этот изобличил всю глубину ее скорби.
– Выслушай меня, моя обожаемая Ева, наша жизнь вначале сложится нелегко. Да, мои траты поглотили все, что у меня было. У меня осталось всего две тысячи франков; тысяча франков нужна на то, чтобы работала типография. Отдать другую тысячу твоему брату равносильно тому, что лишить себя куска хлеба, лишиться покоя. Будь я один, я знал бы, как поступить, но нас двое. Решай!
Ева, растроганная, кинулась к своему возлюбленному, нежно его обняла, поцеловала и, горько плача, шепнула ему на ухо:
– Поступи так, как если бы ты был один, я буду работать, чтобы возместить эту сумму!
Несмотря на то что помолвленные обменялись самым горячим поцелуем, Давид, возвращаясь к Люсьену, оставил Еву в подавленном состоянии.
– Не огорчайся, – сказал он ему, – ты получишь нужные тебе две тысячи франков.
– Идите оба к Постэлю, – сказала г-жа Шардон, – ведь вам обоим надо подписать вексель.
Когда друзья воротились от аптекаря, Ева и ее мать, опустившись на колени, молились Богу. Если они и понимали, какие надежды могли осуществиться в будущем по возвращении Люсьена, все же чувство подсказывало им, что, разлучаясь, они теряют слишком многое, и они находили, что разлука, которая разобьет их жизнь и обречет на вечную тревогу за судьбу Люсьена, – это слишком дорогая цена для будущего счастья.
– Ежели ты когда-нибудь забудешь эти минуты, – сказал Давид на ухо Люсьену, – ты будешь последним человеком.
Конечно, типограф почел необходимым в напутствие предостеречь Люсьена: он опасался влияния г-жи де Баржетон не менее, чем рокового непостоянства его характера, способного увлечь его как на славный, так и на бесславный путь. Ева проворно собрала вещи Люсьена. Этот Фернандо Кортес[62] от литературы уезжал с легкой кладью. Лучший сюртук, лучший жилет и одна из двух его лучших сорочек были на нем. Белье, знаменитый фрак, прочие вещи и рукописи составили такой скромный сверток, что Давид – лишь бы скрыть его от взоров г-жи де Баржетон – предложил переслать пакет дилижансом в адрес одного из своих подрядчиков, бумажного торговца, с просьбой передать его Люсьену.
Несмотря на предосторожности, принятые г-жой де Баржетон в связи с ее отъездом, г-н дю Шатле проведал о нем и пожелал узнать, едет ли она одна или с Люсьеном; он послал лакея в Рюфек с наказом тщательно осматривать все кареты, когда будут сменять почтовых лошадей.
«Ежели она похитит своего поэта, – подумал он, – она в моей власти».
Люсьен выехал на другой день с рассветом, его сопровождал Давид, который достал двуколку и лошадь под предлогом, что едет к отцу поговорить о делах; невинная ложь при сложившихся обстоятельствах казалась вполне правдоподобной. Друзья поехали в Марсак и провели часть дня у старого Медведя; затем вечером выехали в Манль и, миновав город, поджидали там г-жу де Баржетон. Она приехала под утро. Увидев карету, доживавшую уже шестой десяток, столько раз виденную в каретном сарае Баржетонов, Люсьен испытал одно из сильнейших волнений в своей жизни; он бросился к Давиду, обнял его, и тот ему сказал: «Дай Бог, чтобы это послужило твоему благу!». Типограф сел в свой убогий экипаж и поехал домой с тяжелым сердцем, ибо у него были самые ужасные предчувствия касательно жизни Люсьена в Париже.