Герои книги Пруста, хотя и принадлежат к высшему обществу, вовсе не «сложные» люди, вовсе не люди с тонкой нервностью, как это было бы у писателей-импрессионистов. Напротив, они всё делают просто: они знают, при каких условиях в них вспыхивает любовный жар, а после какого воспоминания они точно устыдятся самих себя. В этом и гениальность Пруста: он не выводит проблемы людей из их сложности, из порчи, отличающей светского «сына века» (как некогда сказал де Мюссе) от первоначального человека глубокого и потому якобы с полной ответственностью переживаемого чувства. Наоборот, его герои прекрасно знают, чего они хотят, знают границы своей мечты, очертили круги для своих поступков и замыслов – но при этом они все равно терпят крушение, пока живая жизнь не обратила на них своего пристального внимания и не объяснила, что лучше прожить скучную заботу о самих себе, чем отдаться спонтанным переживаниям, которые становятся уже порчей века, а не отдельного человека. Лучше светлая меланхолия заботы, чем темная меланхолия порчи.
Наконец, важно мастерство Пруста, его умение останавливать внимание не просто на деталях, а на тех магнитных полях, в которых вещи только и заняли привычные им и благие для них места. Эта астрофизика Пруста далека от той простой «детализации», любующегося внимания, которое возникло бы в литературе и без него. Любой другой писатель мог бы, постаравшись, описать, скажем, слабое пламя свечи, вызвав целую гамму чувств. Но говорить о «неторопливости» или «нетерпеливости» свечи, о способности рощи «ждать» или дома – гадать о собственной крепости, это мог только Пруст, и не один раз, а в каждом слове. Не вызвать взрыв чувств или убаюкивающее их колебание, но показать, как прочувствованность природы только и может диктовать единственный закон нашим догадкам – это задача Пруста.
После выхода книги едва не случилась дуэль с Жаном Лорреном, поэтом фей и деталей, которому книга Пруста однозначно не понравилась. Браня книгу, Лоррен метил скорее в Анатоля Франса, стремясь обвинить писателя в том, что такие как он любят не радости жизни, а свою маленькую славу, что они готовы производить шум вокруг чего угодно. В целом рецензия была не особо злая, даже отдающая должное искусству молодого автора, но в конце стоял ужасающий совет, что к следующему тому этих бесконечных любований должен написать предисловие славный Альфонс Доде, вообще непримиримый в вопросах стиля, но который на этот раз не сможет указать как надо писать. Это был коварный намек на чрезмерную, начавшуюся в лицее, дружбу Пру-ста с сыном Доде Люсьеном. Лоррен, денди и наркоман, увлекавшийся мужчинами и при этом состоявший в близких отношениях с Лианой де Пужи, танцовщицей и романисткой, которая стала прототипом прустовской Одетты, интимной подругой поэтессы Натали Клиффорд Барни, той самой роковой для всего Парижа американки, в которую был влюблен Реми де Гурмон, а через много лет она же счастливая жена, мать и монахиня, опекавшая умственно отсталых детей, – некогда едва не подрался на дуэли с Мопассаном, товарищем юности, которого окарикатурил в одном романе, так что и новая дуэль, к счастью, не состоявшаяся, была предрешена.
Вероятно, слух о дуэли привлек некоторое внимание к книге, но в целом она долго оставалась непрочитанной и ценимой немногими. Ее не признавали своей ни импрессионисты, как главные враги Пруста, ни символисты, с их поспешным возведением мостов от тонкости стиля к тонкости духовной проницательности – Пруст всегда напоминал, что ассоциативные мосты только мешают побывать на действительно торжественном бракосочетании смыслов, а пестование символов оскорбляет столь необоримую дружбу самых подходящих слов. Только великий роман Пруста объяснил широкому читателю, что воспоминание не измеряется количеством срочных уроков, но лишь срочностью действительно пережитого.