Дедушко Селиван пристально поглядел на свои руки и убрал их со стола.

– Я дак три дня опосля ничего не мог исты. Все старался подальше от людей держаться. Али работать напрашивался, чтоб поумористей. Ну а потом обтерпелся, потвердел духом, да и пошло, наладилось дело. Особливо когда сам раз да другой в атаку сходил. Самое главное, робятки, это поле перебежать, до ихних окопов добраться. В поле немец дюже жарко палит. А перебег – тут уж наш верх. В лютости, в рукопашной, ежли сам не свой, дак и убьешь – не почуется. Все одно, что в драке улица на улицу. Огрел ево, а куда угодил, чево раскроил – разглядывать некогда. Гадко токмо, когда штыком повыше брюха в грудную кость гвозданешь. Потом дергать приходится, сам не сымается. Это гадко.

– Ох, братцы! – невольно содрогнулся Никола Зяблов. – А ну как и мы в пехоту? Да так-то вот тоже…

– А куда ж еще? – обернулся Давыдко.

– Да хоть бы в кавалерию. И то получше. Там хоть штыком пырять не придется.

– Не пырять, дак зато напополам рубить. Шашку дают небось не кашу ковырять.

– Послушать, – Афоня-кузнец кашлянул в черную пятерню, – дак вам такую б войну, чтоб и курицу не ушибить.

– А тебе-то самому какову надобно? – удивленно обернулся Никола. – По мне не умирать – убивать страшно. Али сам не такой?

Афоня-кузнец тяжело повел опущенной головой и, не глядя на Николу, глухо проговорил:

– Россия вон гибнет. Немец идет, душегубничает, малых детей и тех не щадит…

– Ну дак кто ж про то не думает? – потупился Зяблов. – Уж и думки за думки зашли. Завтра вот сберемся и пойдем…

И опять воцарилась затяжная немота. Низкое, уже завечеревшее солнце ударило в дворовое окно, высветило застолье, махорочные разводы над кудлатыми головами, не раз ерошенными и скороженными за долгий день. И как давеча, в смутную минуту, дедушко Селиван, встряхнувшись, попытался отвлечь мужиков песней, затеяв ее с тем умыслом, что остальные подхватят и подпоют:

Собирался Васильюшко,
Ой да собирался в охотушку-у,
Ой да в охоту-охотушку,
Тяжелую работушку-у…

Мужики, однако, оставили песню без внимания: хоть и было выпито довольно, но хмель нынче не брал, не доходил до души так, чтобы позвать на песню. И хозяин, погасив затею, конфузливо обронил:

– Нет, дак и нет. Не поется, дак и не свищется. Бедугоре не обманешь… Да и то сказать: боялся серп о бодяк зубья сломать, не пробовавши… И испробовал, дак и бодяк – трава.

9

Домой Касьян возвращался уже потемну. Как всегда, Давыдко потом взгоношился еще бежать за выпивкой, долго блукал по деревне, однако водкой не разжился, а добыл у кого-то полведра теплой еще бурливой бражки. Проснувшийся Кузьма, мятый, с похмельно заплывшими глазами, завидев ведро, молча облапил его и, тяжко кряхтя и постанывая, принялся сосать прямо через край. Мужики остались досиживать, дожидаться дна у ведерка, а Касьян, опростав пару стаканов этого ласково-вкрадчивого снадобья, вскоре как-то сразу огруз и, выйдя во двор до ветру, больше не вернулся к столу. Запоздалое чувство виноватости перед Натахой оттого, что из двух оставшихся вольных дней один уже без толку извел на стороне, накатило на него, пока он слепо тыкался в чужом, незнакомом дворе, ища выход на улицу. От всего, что было там, в прокуренной Селивановой избе, в голове тупо погудывало и на душе не было лада. Больше всего из говоренного и услышанного прикипело к нему это несуразное слово «шлемоносец», давившее его почти осязаемой тяжестью, будто и на самом деле нес он на себе тесный стальной колпак, туго стиснувший виски.

– Напишут тоже… – бормотал он, досадливо сплевывая, отмахиваясь от навязчивого прозвища, как бы пытаясь сбросить с себя эту неприязненную ношу. – Ни к чему это… Детей токмо стращать.