Я догадывался, что дело мне понравится, но и предположить не мог насколько. Многочасовой цирк, где свидетели обвинения подготовлены прокуратурой, но настолько неумело и топорно, что, даже сами того не желая, работают как свидетели защиты. Непосредственных свидетелей защиты – пять десятков, и каждый из них со своей позиции вообще не понимает, в чем состоит чудовищное преступление против города и региона. Хотя в нашей стране, где пресс-службы и прикормленные журналисты называют взрыв «хлопком», а пожар в шахте – «окислением угольных пластов», кто-то из губернаторов, конечно, должен был рано или поздно нанести непоправимый «отрицательный ущерб» и быть за это судим, потому что всем известно, что всякий регион должен показывать неумолимый и крепчающий год от года рост. Вот рост – он может быть отрицательным, а ущерба быть вовсе не должно, пусть он и не ущерб вовсе.

Работа моя была незатейлива: всего-то и требовалось поначалу, что пообедать / выпить кофе или горячительного с десятком журналистов. Управился за пару дней.

Пишущая братия разделилась на три партии. Маленькие, только начинающие издания готовы были писать и ездить на суды – они знали, что новости о деле своего читателя найдут. Региональные старожилы, сидящие на подрядах администрации области или города, писать о событиях такого масштаба были обязаны, но не хотели, и ездить в суд опасались, потому что написать про экс-губернатора – это вам не первая полоса с фото, где мэр перерезает ленточку в новом детском саду, и не репортаж с «Дня огурца». Губер с утраченным доверием – фигура вроде как существенная, но нежелательная; в любом известии о нем слова надо складывать строго по государственной линии, которая пока еще не была прояснена для них, никто их, бедных, в ФСБ или управление внутренней политики не вызвал и темника не вручил, поэтому старожилы были согласны лишь на пресс-релизы и размещали куцую, безопасную выжимку из них. Отделения федеральных и столичных изданий писать не желали вовсе – и отнюдь не из-за страха получить по шапке от своих московских редакций, а скорей потому, что страсть как хотели денег. Денег, разумеется, у нас не было. Поэтому я поил коньяком и кофе малышей – и они первыми выплюнули новость об «отрицательном ущербе».

Дальше нужно было исправно посещать суды – раз или два в неделю, – брать с собой журналистов – то одного, то другого, – и пытаться расширять охват. В общем-то, рутина, которая в первые пару прилетов разбавлялась только другой рутиной – мне по-прежнему нужно было делать сюжеты для телека из user generated content, который по-русски следует называть «какого-шлака-наснимали-люди». Особенно раздражало, когда доставался сюжет о туризме, вроде «30 мест, которые надо посетить в этом году», – и тогда, сукины дети, они снимали вовсе не шлак, а какие-нибудь норвежские фьорды и рыбаков, или парусные яхты, идущие фордевиндом, с поднятыми спинакерами на озере Гарда, или уютные зеленые холмы Швейцарии с овечками, пасущимися на них, или Рождество в Страсбурге, где счастливые люди пили глинтвейн, гуляя вдоль домов с фахверками. А я сидел в аэропорту и писал тексты, полные плохо скрытой рычащей и завистливой злобы, и, наверное, редактор это почувствовал, поэтому перестал давать мне задания о путешествиях – «как-то ты холодно пишешь, без души, схематично… будто описываешь маршруты, которые следует посетить на танке, выжигая все живое вокруг».

* * *

Платежи за работу и деньги на билеты – раз в две недели, авансом – передавала супруга губера в Москве. Не лишенная обаяния, ухоженная маленькая женщина глядела на меня тревожно на встречах в кафе, и ей было важно только одно: «Как он там?» Они не разговаривали по телефону, на этом настояли адвокаты, они не поддерживали связи, чтобы не сказать лишнего; а лишнее было, и адвокаты это позже нашли, и следователи затем тоже; этим лишним оказалась незадекларированная должным образом – по невнимательности – ее московская квартира, обычная трешка в кирпичном советском доме. Хотя и это мало пригодилось обвинителям – за исключением раздолбайского отношения к чиновничьей декларации, к квартире было не придраться. Все боялись, и этот страх наложил запрет на разговор, на самое важное, что есть между двумя близкими людьми. «Как он там?» – спрашивала она и плакала, но не от чувств, а из-за какого-то дефекта в железах или протоках, отчего слеза раз в несколько минут скатывалась по щеке сама, и она утирала ее салфеткой, походя и привычно, как чешут нос, не замечая того сами, как будто плакать все время – это естественно. «Как он там?» – а я должен был что-то ответить, и через месяц уже привык, и сам начинал доклад именно с этого: