Глава 2
Русь, Русь, неохватный простор между Востоком и Западом, простор страны, каждый житель которой полагался и себя полагал заведомо виновным в том, в чем станут виноватить.
Страх начинался в царских верхних палатах – самый сильный страх. Он хлестал, как фонтан, и, спускаясь ниже, все собою обволакивал, и это продолжалось так долго, что начинали бояться и самые храбрые, а потом и храбрых не стало – кто разучился, отвык, а кто от этой поганой волны бежал подалее – на Дон либо в Сибирь. И было спокойно, потому что страх был распределен поровну. Было так же спокойно, как если бы поровну был распределен хлеб…
Соколы Авдей и Василий были мрачны и лаялись промеж собою всю дорогу до дому. Они долго спорили, кто первый придумал все спирать на Ивана Щура; потом вспомнили, что придумал Иван (Данило), а спрос все равно с нас, потому надо ловить Ивана Щура или кого-нибудь вместо, а доказать, что он Щур, – дело ката Ефимки.
Подход к сыскному делу у соколов был разный.
– Я его не выходя из горницы словлю, – говорил Мымрин. – Я посижу, помыслю и расчислю, где он есть.
– А я просто по кабакам пройдусь, – говорил Авдей. – Раз мы его поймать не можем – стало, умной. А раз умной – стало, ищи его в кабаке. Только денег надо…
– То-то и оно, – вздохнул Мымрин. – Ефимков бы хорошо… С ефимками Иван Щур сам бы к нам прибежал и себя продал. Только вот скупенек наш Аз Мыслете…
Дорога шла мимо питейного заведения. Дверь отворилась, и наружу вышел вовсе голый (благо лето) человек при нательном кресте. Человека ждала жена, или кто там она ему, дала рядно – завернуться – и повела по улице…
В заведениях соколов наших сильно уважали: летось они отдали за приставы кабацкого голову Ивана Шилова, как тот Иван Шилов, вышибая их из кабака, приговаривал: государево, мол, кабацкое дело. Соколы крикнули «слово и дело» и показали на бедного Шилова, что говорил он «государево дело – кабацкое», намекая на известную склонность Алексея Михайловича, или Аз Мыслете, как называли его промеж собой для краткости и секретности друзья.
Народишку в кружале было изрядно, да только для них-то всегда находилось местечко. Душно было. От стрелецкого напитка соколы успокоились, перестали вспоминать пережитое (Мымрин даже забыл, что ему было ткнуто в лицо царскою ладошкой) и не торопясь, обстоятельно, стали обсуждать свою беду. Под конец первой четверти оба уразумели, что поймать вора им не под силу, а посему не следует и затеваться ловить, а надо найти человека, подходящего под щуровские приметы: «ростом невелик, кренаст, глаза кары, волосы-голова руса, борода светло-руса, кругла, невелика; платье на нем: шубенка баранья нагольна, шапка овчинная, выбойчатая, штаны суконные, красные, сапоги телятинные, литовские, прямые, скобы серебряные…»
Серебряные скобы особенно смущали Петраго-Соловаго.
– Серебряны… – ворчал он, глядя на худые свои сапожишки. – Я тя, сукина кота, за эти скобы… В геенне сыщу!
– Тихо, Авдей, – уговаривал его Васька. – На что он нам? Нам бы похоженького найти, и ладушки…
– Не, найду. Подумай, эка птица – Иван Щур…
Какое-то мохнатое рыло, сидевшее рядом, вздрогнуло. Потом, и без того незнакомое, перекосилось до полной неузнаваемости и молвило:
– Ловил один такой… Ловилку оторвали.
Василий собрался было по привычке объявить «слово и дело», Авдей пристроился (по привычке же) своротить болтуну все, что можно, на сторону, но что-то им помешало…
Приказная память соколов не дала охулки и на этот раз: перед ними был опальный Стрелецкого приказа подьячий Никифор Федорович Дурной. Именно ему, Никифору Федоровичу Дурному, три года назад был дан под охрану колодник из Дорогобужа Иван Щур. И ведено было Дурному «того колодника держать скована, в чепи, в железах, с великим бережением». Уж как его Дурной берег: надел на плечи ему особые железа, рекомые «стулом». Не побегаешь в таких-то! А все же «тот колодник Ивашка Щур у него февраля 15 числа за три часа до света ушел с чепью и со «стулом». Следом за ним, понятное дело, ушел из подьячих и сам Никифор Дурной, изрядно битый за небрежение батогами. С тех пор числился он в гулящих, жил неведомо чем и неведомо где.