Почти не заметив ее ухода, Бэзил еще часок посидел на свежем воздухе; он достиг душевного равновесия и не возражал, чтобы зыбкость и неопределенность продлились до завтра.
II
Пятнадцать лет – самый неуловимый возраст; на него невозможно указать пальцем, чтобы объявить: «Я был таким-то и таким-то». Меланхоличный Жак[14] вообще предпочитает на нем не останавливаться; с уверенностью можно сказать только одно: где-то между тринадцатью – границей детства, и семнадцатью, когда удается сойти за взрослого, есть промежуток, в котором юность ежечасно пульсирует между одним миром и другим, бесконечно подталкиваемая вперед, к неизведанному, и тщетно рвущаяся назад, к тому времени, когда все достается бесплатно. Хорошо, что наши сверстники не больше нашего помнят о том, как мы вели себя в ту пору; однако сейчас придется слегка приподнять занавес, чтобы рассмотреть летнее помешательство Бэзила.
Начать с того, что Маргарет Торренс в порыве идеализма, от которого не застрахована ни одна прозаическая девушка, пришла к восторженному заключению, что Бэзил – верх совершенства. Ее подружки, которые весь год учились принимать слова на веру, а сейчас на время лишились четкого предмета веры, восприняли это как факт. Бэзил в одночасье сделался легендой. Когда девушки сталкивались с ним на улице, его провожали взрывы смешков, но он ровным счетом ничего не подозревал.
Как-то вечером, после ужина, через неделю после приезда, они с Рипли Бакнером отправились к Имоджен Биссел; у той собиралась компания. Когда они шли по дорожке к веранде дома, Маргарет и две ее подруги сбились в кучку, лихорадочно зашептались и с нечленораздельными криками стали носиться по саду; эту необъяснимую выходку остановило только прибытие Глэдис ван Шеллингер, которую мать с нежностью и помпой доставила в лимузине.
Все они успели отвыкнуть друг от друга. Те, кто учился в Новой Англии, ощущали некоторое превосходство, которое, впрочем, полностью уравновешивалось тем обстоятельством, что они, как ни прискорбно, упустили из виду романтические истории, ссоры, авантюры и приступы ревности, случившиеся в их отсутствие.
Поев, как водится, мороженого ровно в девять вечера, они расселись на теплых каменных ступенях, втайне теряясь между детским поддразниванием и юношеским флиртом. Еще в прошлом году мальчики гоняли бы по двору на велосипедах; сейчас они выжидали.
Все, от самых невзрачных девушек до самых застенчивых юношей, знали, что будет дальше; они уже начали переносить на других романтику летних вечеров, глубоко и сладостно бередившую их чувства. Прерывистое многоголосие их болтовни резало слух миссис Биссел, которая читала подле распахнутого окна.
– Нет, осторожней. Сломаешь. Бэ-зил!
– Рипли-и-и!
– Уже сломал!
Хохот.
– А ты видел…
– Конни, прекрати… хватит! Щекотно. Ну, берегись!
Смех.
– Махнем завтра на озеро?
– Я в пятницу.
– Элвуд объявился.
– В самом деле?
– «…сердце разбила мне…»
– Сейчас получишь!
– Сам получишь!
Под пение Джо Гормана Бэзил устроился рядом с Рипли на балюстраде. Сам он всю жизнь переживал, что не способен петь так, «чтобы у людей не вяли уши», и теперь вдруг зауважал Джо Гормана, перенеся на его личность волнующую чистоту звуков, уверенно прорезавших темный воздух.
– Ну, берегись!
Они вызвали в памяти у Бэзила другой, более захватывающий вечер и совсем других девушек – далеких и чарующих. К его сожалению, голос умолк и в деловитой тишине начались перемещения: назревала извечная игра «на откровенность».
– Какой твой любимый цвет, Билл?