Когда она окончила колледж, 70-й год был далеко в прошлом. Сразу несколько редакторов прямо сказали ей, что, разумеется, она может писать о том, что ей хочется, законом это не запрещено, однако никто и не обязан платить ей за это. Один из них заметил, что в глубине души она все еще юная баптистка из южного Онтарио. Нет, я из Объединенной церкви, сказала она. Но было обидно.

И вместо статей об общественных язвах она стала делать интервью с людьми, которые от них пострадали. Продать их было намного легче. Каков «идеальный» гардероб для пикета, почему вам просто необходим джинсовый комбинезон, что феминистки едят на завтрак. Редакторы говорили, что в любом случае это выходит у нее куда лучше. «Протестный шик», назвали они ее тему. Однажды ей позарез были нужны наличные, и она на скорую руку настрочила статейку о возвращении шляпок с вуалью. Это было не особенно протестно, но «шик» остался, и она убедила себя не переживать по этому поводу.

Теперь, когда она избавилась от иллюзий, Ренни считает свою разновидность честности не столько доблестью, сколько извращением, которым она все еще страдает, это правда; но, подобно псориазу и геморрою, также типичных недугов Гризвольда, ее можно держать под контролем. Зачем выставлять все на публику? Ее завуалированная честность – в этом нет никаких сомнений – есть профессиональный долг.

У других эти принципы отсутствуют. Все относительно, все модненько. Когда событие или человека расхваливают слишком широко, просто меняешь эпитеты на антонимы. И никто не считает это извращением, в этом суть бизнеса, и бизнеса с большими оборотами. Ты пишешь о чем-то, пока людям не надоедает читать об этом или пока тебе не надоедает писать, и если ты делаешь это здорово и если тебе везет, оба признака совпадают. А ты начинаешь писать о чем-то новом.

В Ренни еще слишком много от Гризвольда, поэтому такой подход ее временами бесит. В прошлом году она зашла в редакцию «Звезды Торонто» как раз в момент, когда кто-то из младших редакторов составлял очередной список. Приближался Новый год, все пили белое вино из картонных коробок, разливая его по одноразовым стаканчикам, – и покатывались со смеху. Это была традиция. Иногда такой список называли «Да – Нет», иногда «Плюс – Минус»; они вселяли в людей, включая самих составителей, уверенность. Им казалось, что они и впрямь умеют определять различия, делать выбор, и что это каким-то образом оправдывает их. Когда-то она и сама составляла такие списки.

На этот раз список назывался «Класс: в ком он есть и в ком нет». В Рональде Рейгане нет, а в Пьере Трюдо[5] – есть. В джоггинге нет, в современном танце – есть, но только если танцуешь в лосинах для джоггинга, но именно танцуешь в них, а не бегаешь, но если ты при этом в трико с открытой спиной, то – нет, а есть – если ты в нем плаваешь, вместо купальника со вставными чашками, это фу. В «Мерилин» класса не было, в «Курочке-пальчики-оближешь»[6], где курицу больше не готовили, был.

– Кого еще отправим в нокаут? – спросили ее, когда она вошла, с нетерпением. – Маргарет Трюдо?[7]

– Как насчет самого слова «класс»? – сказала она, и они не могут решить, смешно это или нет.

Вот в этом ее проблема. Другая – в том, что постепенно она набирает репутацию этакой привереды. Она знает об этом, доходят слухи; люди начинают опасаться, что она не выполнит своих обязательств. В этом есть доля правды: становится все больше вещей, на которые, ей кажется, она неспособна. Или скорее: ей не хочется. Ей хочется сказать нечто общезначимое. Ребячество. У нее просто срыв. Это началось незадолго до операции и только усугубляется. Может, у нее кризис среднего возраста, только преждевременный. Может, Гризвольд изгаляется у нее в голове: «Если не можешь сказать что-то приятное, ничего не говори». Не то чтобы эти максимы много значили для самого Гризвольда, кстати.