Снаружи доносятся звуки, стрекот сверчка и мерный звон, словно бьют в колокол или по стакану с водой, наверное, это какое-то насекомое или лягушка, а фоном звучит синкопированная музыка. Через несколько минут после того, как она выключила свет, раздается звук выхлопа, а может петарды, и женский хохот; но все замолкает, и продолжается музыка.


Несмотря на жару, Ренни лежит скрестив руки, левая на правой груди, правая на неровной полоске кожи, змеящейся вдоль второй груди к подмышке. Теперь она всегда спит в этой позе.

Как и каждую ночь, она пробегает пальцами левой руки по поверхности своей «здоровой» груди – она надеется, что здоровой. На поверхности ничего не чувствуется, но она больше не доверяет поверхностям. Она чистит зубы, потом пользуется зубной нитью для предотвращения гниения и полощет рот водой из термоса, на вкус – как растаявшие кубики льда, с запахом как внутри холодильника, как у мха на стволе дерева. И все же она еще чувствует вкус самолетного сэндвича, слегка подсохшего масла и ростбифа, гниющего мяса.


Она то и дело просыпается и снова слышит музыку и, время от времени, шум машины, несущейся не на той передаче. Ей неуютно, душно; она уверена, что храпела во сне, хотя это не имеет значения. В конце концов она погружается в тяжелый влажный сон.

Просыпается она внезапно. К ее глазам и рту прижата какая-то мокрая тряпка, как из паутины. Это москитная сетка. Сквозь нее она видит цифры на будильнике, точка между ними пульсирует, словно малюсенькое сердце. Шесть утра. Ей приснилось, что кто-то лезет к ней в номер через окно.

Она вспоминает, где находится, и надеется, что не кричала во сне и никого не потревожила. Слишком жарко, она вспотела, и, несмотря на сетку, у нее есть несколько укусов в местах, где она привалилась к сетке. Снова затекли мышцы левого плеча.

Невдалеке кричит петух, лает собака, несколько собак. В комнате светлеет. Где-то у ее уха, за стеной, раздаются звуки, она не сразу их распознает, неясные, древние, как мир, ритмичный скрип кровати и женский голос, без слов, без мыслей. Уже поняв, что это, она слышит, как приближается экстаз. Когда-то такое непрошеное вмешательство вызвало бы у нее раздражение, а если бы она была не одна, то насмешило бы или даже возбудило. Но теперь ей больно, мучительное воспоминание, нечто утраченное, голос из прошлого, отобранный у нее и перенесенный туда, в другую комнату. «Ну давай уже», – думает она сквозь стену.

– Только не это…

II

– Одно из моих первых воспоминаний, – говорит Ренни, – я стою в комнате бабушки. В окно льется свет, бледно-желтый зимний свет, все очень чисто, а мне холодно. Я знаю, что в чем-то провинилась, но не знаю, в чем именно. Я плачу, я обнимаю бабушку за ноги, но я не думаю о них отдельно, как о ногах, для меня она – единое существо, начиная от шеи и до подола длинной юбки. Я чувствую, будто держусь за нечто надежное, крепкое, и если отпущу, то упаду, я жажду прощения, но бабушка отрывает от себя мои пальцы, один за одним. И улыбается. Она очень гордилась тем, что никогда не теряет самообладания.

Я знаю, что меня запрут в подвале, в одиночестве. Я боюсь, я знаю, что там: голая лампочка на потолке, спасибо, что хоть ее оставляют, цементный пол, вечно холодный, паутина, зимние вещи на крюках у деревянной лестницы и печка. Единственное место в доме, где не убирают. Когда меня запирали в подвале, я всегда сидела на верхней ступеньке лестницы. Иногда внизу кто-то шуршал, я слышала, как бегают маленькие ножки, это такие существа, которые могут забраться на тебя и залезть вверх по ногам. Я реву, потому что мне страшно, я не могу остановиться, и даже если я ничего не сделала, меня все равно отправят туда, за шум, за то, что я плачу.