К сожалению, её заставили уйти из школы под давлением «старых» учителей. Антрацит, Кукушка и Рыгало выступили в едином порыве и выебали Слепому мозг, что молодая хамка занимается на уроках хуй пойми чем и детей не учит. Елена Владимировна ушла сразу после экзаменов. Ушла тихо, и только наш класс высыпал провожать её. Ей говорили добрые слова, обнимали, и даже Зяба был угрюм и неразговорчив. На следующий день он как-то сумел пробраться в кабинет Слепого и надристал ему в ящик стола. Скандал тоже был, потому что Зяба засрал какие-то важные бумажки с подписями. Но виновного так и не нашли, да наши бы его и не сдали. Даже лохи, при всей ненависти к Зябе, в тот момент промолчали.

Елена Владимировна ушла, и литературу у нас стал вести Слепой. На уроки вернулось уныние и его стоящий хуй, когда он дефилировал между Панковой и Лазаренко. А Шпилевский частенько плакал в туалете, когда был один. Только я знал, почему он плачет. Ушел единственный человек, который не относился к нему, как к говну.

После ухода Елены Владимировны наш класс снова превратился в стадо уебанов.

Вторым человеком в нашей школе был трудовик. Арсений Игоревич.

Шаблон, что трудовик вечно пьян, подтвердился, когда мы в пятом классе впервые переступили порог мастерской. Арсений Игоревич восседал на стуле за своим занозистым столом, на столе стояла полупустая бутылка водки и пепельница. В классе воняло перегаром и сигаретами, но всем было похуй.

Арсений Игоревич бухал по одной причине. Афган, откуда ему чудом удалось выбраться. Лицо трудовика было перекошено, да и ходил он странно, постоянно прихрамывал. Все из-за ранения, как он однажды рассказал нам, сопливым пацанам, благоговейно слушавшим сухой и жесткий рассказ о войне.

Бухал он всем, что горит, из-за чего и получил погоняло Калдырь. Слепого его попойки не волновали по одной простой причине. Рукастее мужика было не сыскать. Поначалу было странно наблюдать, как его трясущиеся руки внезапно замирают, и он начинает творить. А потом к этому все привыкли.

Арсений Игоревич, порой отрыгивая выпитую на перемене водку, работал за токарным станком так, словно он убежденный трезвенник. Руки не тряслись, работа спорилась, а мы, окружив его, внимали мудрости. Каждое свое действие он подробно объяснял: зачем, как, почему. Объяснял так, что вопросов не оставалось даже у тупых Зябы и Кота.

Он учил нас не только строгать указки для учителей и лепить киянки из непросушенного дерева. В восьмом классе он начал учить нас разной бытовухе. Как самому починить розетку, как сколотить табурет, как провести проводку, как ремонтировать сантехнику.

Он был жесток и сух, но наши его уважали. Даже Глаза, который однажды полез в розетку под напряжением и получил нагоняй от Арсения Игоревича.

– Комаренко! – рявкнул он, когда Глаза тряхнуло и весь класс заржал. Он подошел, влепил Глазам хороший такой подзатыльник и добавил: – Ну шо ж ты такой долбоеб, Комаренко? Папка у тебя тоже долбоебом поди был?

– Нет, – ответил ему Глаза, но предательская улыбка трудовика заставила его заржать.

– Так не подкачай папку-то. А ну как узнает, шо сын у него долбоеб, да удавит самолично. Проверь сначала, шо отключено, а потом лезь пальцами. Понял?

– Понял, – ответил Глаза и снова полез в розетку пальцами, за что снова получил подзатыльник и полагающийся ответ.

– Нихуя ты не понял, Комаренко, – и общий ржач поставил точку в этом странном диалоге.

Да, он ругался, не стеснялся при нас пить водку из горла. Но не было случая, когда он отказал кому-то в помощи или забил на урок. Он никому не ставил двойки и вместо этого заставлял человека сделать так, как надо. Терпеливо объяснял раз за разом, иногда взрывался, крыл матом и отвешивал подзатыльники. Но никогда не опускал руки. Именно он сделал из безруких долбоебов худо-бедно рукастых людей.