Все трое оживленно обсуждают, как быть, и попутно делают догадки: кто это писал. Оказывается, сделать это мог чуть не каждый грамотный рабочий, так как Царь всякому насолил. Кончается тем, что бабушка решает: «В железянку бросить – и делу конец. Ежели получит, лучше не будет, а ежели накроют, так это – собака – и заслужил».
И письмо летит в железную печку, которая с начала вечера топится.
Сануха, получив напутствие: «Чтобы ни гугу! молчок об этом деле!», уходит. Мать с бабушкой продолжают разговаривать о письме.
Гудит вечерний свисток. Вскоре по ставню два резких отчетливых удара: отец пришел. Мать, не спрашивая, бежит отворять калитку.
Пока отец раздевается и отмывается, ему рассказывают о письме.
Отец матерно ругается по адресу Санухи: «Колоколо ведь!» – и садится за стол. Через некоторое время он, однако, вполне одобряет решение сжечь письмо.
– Ладно и так. Нечего упреждать-то. Сторожиться будет. А накрыть давно пора. Этакую собаку жалеть не будем. Нашелся бы только добрый человек.
И «добрые люди» находились, хотя и не часто. Разыскать их не удавалось, так как каждый рабочий и мелкий служащий, если даже подозревали его, старались не подвести других.
Расправа обыкновенно производилась зимой по вечерам, в то время когда заводской администрации приходилось являться на завод к ночной смене. Шли по гудку – в шесть часов вечера, когда зимой уже темно. Старались выходить с попутчиками – рабочими, чтобы иметь поддержку или по крайней мере свидетелей.
Порядок был уже установившийся. Свидетели разбегались, потом являлись на фабрику и, выждав время у входа, вбегали, запыхавшись, и докладывали по начальству, что вот-де такого-то бьют. Дело обыкновенно к тому времени было кончено. Каждый об этом знал, но тем не менее все, кому можно было из работающей смены и поголовно все успевшие прийти в ночную смену, бросались «спасать».
В результате получалась каша, в которой даже зоркие глаза заводских прихвостней не имели возможности различить, кто пришел раньше, кто запоздал.
Шли оживленные разговоры. Оказывалось, что чуть не каждый чем-нибудь «услужил» пострадавшему, хотя кто-то успел-таки проломить ему голову или пересчитать ребра.
Попутно начинались разговоры об Агапыче. Его видели как-то сразу в разных концах: около Воробьевской заимки, на Зверинце, у Панова, на Полевской дороге. Каждый говорящий осторожно прибавлял, что хорошенько разглядеть не мог – он ли, или указывал на сомнительный источник: «Бабы видели».
Как бы то ни было, разговоры об Агапыче шли по всем цехам. Это имя переплеталось с именем избитого заводского холуя. Припоминались случаи, что вот тем-то Агапыч был недоволен, когда работал на фабрике; тогда-то грозился. А теперь вот и сделал.
– Беспременно его это работа!
– Ищи теперь каторжника!
– Уж, поди, где свищет!
Создавалось что-то похожее на правду и окончательно сбивало с толку заводских заправил.
Эти встряски заводских холуев все-таки были полезны рабочим, напоминали другим слишком усердным, что терпению «мастеровщины» есть конец и выслуживаться перед начальством надо с оглядкой.
Нужно сказать, что вообще рабочие были очень терпеливы и расправлялись только с теми, кто окончательно «стал собакой». Да и тут еще почти всегда было предупреждение – посылалось сперва «подметное письмо», и если перемены в обращении с рабочими не замечалось, производилась «учь».
Насмерть, однако, не били. Ограничивались обыкновенно хорошей взбучкой.
Озлобление чаще всего направлялось против мелкой заводской сошки, которая служила палкой-погонялкой в руках вышестоящих.