Ну, с Петром Ильичом у толстого человека сходство было весьма и весьма отдаленным. Сомнительно, чтоб грузный станционный смотритель сумел усесться вот так, по-турецки, и чтобы улыбался столь благодушно, как этот древний божок, всем своим обликом излучавший мир и покой.

Глянешь на такого, и дышится легче, и строки сами на бумагу ложатся…

«Соня дала ему имя – Пта, не знаю почему, говорит, он ей сам сказал. Она вообще девица крайне впечатлительная и суевериям подверженная».

Рука замерла. Не стоит писать о Соне, не стоит и думать о ней, однако – поздно, полог палатки откинулся в сторону, и внутрь проник тонкий ландышевый аромат духов и тихий женский голос:

 – Иван Алексеевич? Вы еще не спите? Можно я с вами посижу? Мне страшно…

В этот вечер письмо осталось незаконченным.

Следующие несколько дней остались в восприятии Ивана Алексеевича тупой ноющей болью в колене, которая проявлялась поутру, а к вечеру исчезала, чувством вины перед Сергеем и чувством отвращения к себе и Соне, хотя оно, как и боль, возникало лишь с рассветом. Позже добавилось напряженное ожидание: экспедиция близка к завершению, а с ней закончится и эта пытка совести и борьба с собственными желаниями, столь же естественными, сколь и отвратительными.

Недолго уже: все измерено, записано, вычерчено вчерновую, осталось лишь подписать да описать объекты перед тем, как отправить их в Москву. Иван Алексеевич ждал этого последнего дня, пока еще отделенного чередой иных дней, с болезненным нетерпением утомленного человека.

«Дорогая Оленька, я очень тебя люблю…»

Слова ненаписанного письма приносили некоторое облегчение, как будто он и вправду признался, как будто просил прощения и был прощен.

«…эта связь случайна, она не будет иметь продолжения, ее и не случилось бы никогда, если б я так не тосковал по тебе».

Сонечка обернулась, узенькое личико ее озарилось радостной улыбкой.

Неужто она и вправду думает, что их отношения можно назвать любовными? Соединить в одном слове эту грязь и истинно светлое чувство? Нет, нет и нет. Она сама придумала все, его вины тут нет. И нынче вечером он поговорит с Соней. Давно пора бы.

И снова отблески огня летят по смуглой коже, по позвоночнику вверх, до цепочки с крестиком, который Сонечка никогда не снимает, до тонкой шейки, до черных, лаково-блестящих волос… по рукам до остреньких локтей и узких запястий, а оттуда – на широкие кисти с короткими сильными пальчиками профессиональной машинистки.

 – Я не такая красивая, как она, – шепчет Сонечка. – Но я тебя люблю сильнее. Я хочу быть с тобой всегда.

Разве важна эта ее любовь? И ее желание?

 – Я подам на развод, вернемся, и подам.

 – Я – нет.

 – Понимаю, – она касается его ладони губами. – У тебя дочь, ты должен…

 – Нет, не понимаешь. Мы вернемся, и все закончится. Сергей очень хороший человек, талантливый ученый, он любит тебя…

 – А я люблю тебя.

 – Это не имеет значения.

 – Почему? Ты и я… мы ведь созданы… я готова ждать столько, сколько понадобится. Я буду рядом, там, здесь – неважно…

Важно. Как она не может понять, что все важно: и совершенное ими предательство, и морфий, который Сонечка подсыпает мужу на ночь, и утреннее ее вранье, и обреченный, понимающий взгляд Сергея, в котором с каждым днем все больше отчаяния.

Разве это любовь?

 – Другой у тебя не будет, – Сонечка сказала это тихо и спокойно. Встала, взяла в руки статуэтку толстяка и, коснувшись губами золотого уха, прошептала. – Боже, если ты есть… не дай ему другой любви. Пожалуйста. Оставь его для меня…

Этой ее выходке, отчаянно-глупой и нелепой, Иван Алексеевич не придал значения, а на другой день и вовсе позабыл и о любви, и о Сонечке, и о боли в колене – появилась проблема посерьезнее: за день в лагере от неизвестной болезни слегло пятеро рабочих.