Клиентка вдруг замолчала и прикрыла глаза. Лицо ее приобрело спокойное, почти умиротворенное выражение. В ту секунду, когда Бабкин повернулся к Илюшину, она открыла глаза и сказала, словно и не замолкала:
– … уничтожить его. Поверьте, у меня на то есть свои причины. Я не собираюсь нарушать закон. Мой муж – убийца, и я хочу, чтобы он сидел в тюрьме. Это сокрушит его. От такого удара он не оправится.
Илюшин внимательно смотрел на нее. Несмотря на некоторые странности, госпожа Венесборг не походила на сумасшедшую. Скорее наоборот – она походила на очень, очень здравомыслящего человека. Пожалуй, ему было бы приятнее с ней общаться, если бы в ней оказалось поменьше здравомыслия. Оно представлялось чем-то сродни программе, заложенной в робота.
– Полтора квадратных километра? – хмуро произнес Бабкин, оценив молчание напарника как готовность согласиться. – Как вы себе это представляете?
Она обернулась к нему. Серые глаза стали похожи на две льдинки.
– А вот это уже ваши сложности. Проявите фантазию.
По дороге на вокзал водитель Николай косился на меня – никак не мог взять в толк, зачем шеф решил лично встретить с поезда клиента. Но водители у меня мужики дрессированные, вопросов лишних не задают: сел Кирилл Андреевич в машину – значит, так и надо. Второй раз Николаша удивился, когда на Курском я велел ему идти к поезду, а сам направился в противоположном направлении: он-то решил, что клиент – мой знакомый, а тут выясняется, что я на вокзал приехал по собственной надобности. И на туповатом Николашином лице было написано: «Зачем? Можно было меня сгонять…»
Можно, да не нужно. Никаких дел у меня на вокзале не было, а просто захотелось взглянуть на поезда. Детское желание, глупое. А может, не такое уж и глупое – как посмотреть.
Вокзалы я ненавижу с детства, а особенно – станции на пути следования поездов. Чья-то неведомая жизнь пролетает мимо на всех парах, а ты стоишь в пыли и смотришь ей вслед. Если и повезет куда-нибудь поехать, так только в плацкартном вагоне, где вонь от тел и туалетов, любопытные глаза, сквозняки, желтоватое белье и ненавистные с детства колючие пледы. Попробуй запихай их в пододеяльники! Сволочь какая-то придумала эти пледы, точно.
А станции? Кучи щебенки и песка между путями, серая от пыли крапива, заброшенные ржавые вагоны, лопухи – тоже серые… Одно слово – убожество. Как вся эта страна.
Я родился и вырос в поселке, который называется Сортировочный. Понятно почему: через него много путей проходит, грузовые вагоны сортируют: одни на север, другие на юг, третьи на Москву или в Архангельск… Только никакой сортировкой мне в этом слове и не пахло, а пахло сортиром, вот чем! Вонью, мочой и нищетой. Правильное было название у нашего поселка, очень ему подходящее. А следующей, в десяти минутах езды на электричке от нас, была остановка под названием Четыреста пятьдесят третий километр. Ясно? Даже имени собственного не присвоили станции, лишь трехзначный номер.
В нашем поселке, конечно, происходила сортировка, правда, немного не та, о которой все думали. Людей сортировали по сортам дерьма. Ведь в сортире-то что? Правильно. Оно самое. Что полегче – всплывает, что потяжелее – ложится на дно.
Вот только мне не хотелось вливаться в эту струю. Я с восьми лет, стоя в пыли перед несущимися мимо, жаром обжигающими поездами и электричками, знал: уеду отсюда, уеду, выкарабкаюсь из этой выгребной ямы. Ни на кого рассчитывать, кроме себя, не приходилось: батя пил, мать и вовсе стала слаба на голову после того, как ее клиент приложил об косяк за то, что порезала его при стрижке… Да я их, честно говоря, плохо помню. Кормили, поили, одевали, сильно не били – и на том спасибо.