На каком основании они с будущей женой некогда сошлись, теперь было уже не припомнить. Предание гласило, что однажды Марина посмотрела на Иванюту и вмиг выпила его душу своими серыми глазищами. Последовавшие за тем семь лет совместной жизни показали, что пустота непременно чем-то заполнится – на месте выпитой души проклюнулось и разрослось давящее осознание ошибки. И пусть заниматься домашним хозяйством теперь приходилось самому, но вместе с тем никто уже не мог заставить Иванюту делать то, что в данный момент он делать не собирался. Это обстоятельство было воистину бесценным и перевешивало любые бытовые неустройства. Благодаря ему склонность Иванюты к праздному созерцанию и неспешному раздумью только усугубилась. Вот и теперь, внешне бездействуя, он совершал внутренний труд – он мыслил.
«Я владею грамотой, – думал Иванюта, – но слово мое не имеет глубины, чтобы вместить вселенную. Играя с пустотой, я выпустил двенадцать поэтических сборников, некоторые из которых, как ни странно, нашли читателя. Дребедень? Трагедия? Нет. Никакой трагедии – рутина. Бескорыстная жизнь мимо денег тоже вовлечена в карусель товарооборота. Мир вертится, как заведенный: поэт слагает оду или мадригал, а читатель… – Тут мысль Иванюты, ввиду затруднения с финальным завитком, запнулась, но быстро собралась: – …воскуряет фимиам. Одна фантазия идет в оплату другой…» Иванюта приподнял полу халата и закинул ногу на ногу. А может, все-таки есть глубина?
Ведь ценность записи зависит и от читающего – насколько тот способен одухотворить безжизненные буквы…
Иванюта желал бы освободиться от тревожных сомнений, но не мог – он был сторонником предельной честности самоотчета. «Хочешь быть свободным? – безжалостно вопрошал он себя. – Кошки свободны. Они – одна сплошная свобода. Хочешь быть кошкой?» Иванюта не хотел.
Воспари он в этот миг над экспозицией, как человек, не чуждый литературным уловкам, непременно бы предположил, что по правилам завязки в этом месте либо герою следует совершить поступок, либо полагается выйти из тени и обозначить свое присутствие неумолимому року, либо что-то должно произойти само собой. Но ничего не случилось – жизнь не следовала художественным установлениям.
Очередной приступ самообличения накрыл утром, когда Иванюта на свежую голову перечитал написанное накануне вечером стихотворение. Оно называлось «Урок терпимости» и имело остро иронический характер. Так, по крайней мере, в творческой горячке представлялось вчера. Строки крутились в памяти – лист был не нужен.
Почему йети? С какой стати йети? И где здесь ему привиделся изысканный яд? Вместо сияющего кристалла какая-то органическая химия, хлипкая кислотная жижа – морок, наваждение…
Ну, это еще куда ни шло. Плотно, упруго, покато… Изящная змеиная аллитерация… Иванюта перепрыгнул через очередное никудышное шестистишие, в котором «существо седьмого рода» в невинной забаве «расплетает паука». А дальше? Что это, ей-богу?
Какая-то гаврильчиковщина[1], нарочитый, измышленный примитивизм. Но ужаснее всего выглядел финал, где наставник настраивает детскую оптику на политически корректный фокус. Иванюта даже не стал прокручивать его – финал – в голове, так он был скверен. Полная чепуха. Иванюта невольно поморщился, словно уловил носом неприятный запах. Но ведь вчера его распирал восторг, в груди плясало ликование – казалось, пришло новое дыхание, он вступил в звонкий, сверкающий хрустальными гранями период… А тут такое безобразие. Шмяка. Что ж, живой человек портится не так быстро, как мертвый, но все-таки портится. И вся-кое дело, которого он, испорченный, коснется, шибает в нос.