Шура захохотал. И сам же громко подхватил:

– Царствуй на славу нам! Царствуй на страх врагам!

Звон бокалов не дал ему докончить. Радостно сталкивались над столом голоса:

– За тебя дорогой!.. Ваше здоровье!.. Мир этому дому!.. За музыку! За твою скрипку! Что бы мы все без него делали!.. Эти наши собрания для меня – единственная отдушина… Лишь бы не в последний раз!..

Все тянули друг к другу бокалы. Все чокались. И он протягивал. И он чокался. Но вдруг отвел свой бокал. У толстого человека с круглой седой бородкой в ответ сразу напряглись плечи. Рука так и осталась протянутой, блеснуло пенсне на шнурке. Лицо гостя слегка побледнело, но он сделал вид, что не было оскорбления. Поднял бокал, приветствуя, доброжелательно выговорил:

– Что же это вы, Юрий Георгиевич? Далеко тянуться?

– Нет, – холодно отчеканил он. Голос теперь тоже был другой – настоящий. Не тот, что каждый день отвечал советским гражданам, принимая штиблеты: «Поглядим-с». Его собственный. Каждый звук по-петербургски отчетлив:

– Я с вами, господин Бутович, не имею охоты чокаться.

Никто в звоне, стуке, разговорах не заметил заминки. Но хозяин, Шура Одоевский, уловил сбой в весело и привычно работавшем механизме. Поспешил к обоим с бутылкой.

– У всех полны чаши? Всего вдосталь, господа? – Весело и гостеприимно он поглядывал то на одного, то на другого. Но под гостеприимством сквозила тревога.

– Не знал я, Шура, что ты пригласил сегодня одного нерукоподаваемого господина, видишь ли.

Лицо Бутовича окаменело.

– Полно, Юрий Георгиевич, – выговорил он. – Мы все теперь одно. Стоит ли петушиться?

Юрий Георгиевич вскочил так быстро, что разговор за столом разом умолк. Замерли ножи и вилки, застыли бокалы. Только тоненький дымок струился вверх из неподвижной сигареты в чьих-то пальцах.

– Не одно мы, господин Бутович. Я большевикам не служу. С комиссарами не якшаюсь. В отличие от вас.

– Я служу не большевикам! – разом вспыхнул Бутович. – Я служу лошадям! Если бы я не остался при конном заводе…

– В своем имении. При своем конном заводе, – презрительно поправил его Юрий Георгиевич.

– Я боролся не за свое имение.

– За свою шкуру, – последовало холодно.

– За лошадей! Да, я боролся! За орловского рысака.

Бутович обвел глазами стол, ища поддержки.

– Это… это нечестно. Вы прощаете другим. Карьеру при советах. А мне – не прощаете? Или здесь другое? Что? Та история? Неужели та история?!

Но едва встречался с чьим-то взглядом, взгляд этот затягивался льдом. Поначалу они еще старались делать вид, что не замечают «слона в комнате», – ради драгоценной редкости их встреч, ради гостеприимного Шуры, ради их прошлого. Но теперь не скрывали чувств. Били презрением.

– Хорошо. Допустим. Признаю. В той истории я перегнул. Но сколько уже можно? Неужели вы не видите главного? Я их спас! Лошади не погибли! Великая русская порода не погибла! Линия великого Крепыша не погибла для России! Потому что я трудился. Боролся! А где все это время были вы, Юрий Георгиевич? Вспоминали своих никчемных американских метисов? Пили горькую и оплакивали судьбу?

Но молчание уже сковало комнату. Даже добродушнейший Шура глядел тяжело и осуждал, одновременно словно извиняясь – уже как хозяин перед гостем – за собственную ненависть.

Бутович встал, бросил салфетку, поймал рукой выскользнувшее стеклышко пенсне. И вышел из комнаты, когда-то давно, в другой жизни обитой итальянским умельцем звуконепроницаемой пробкой.

Вышел обратно в Ленинград 1931 года.

Глава 1


Ольга Дмитриевна снова переложила большую ватную рукавицу, на этот раз с правого края стола на левый.