Здоровые глотки парней и звонкие девичьи голоса далеко разносят песню во все стороны. Плывет песня над рекой, толкается в берега, в тайгу и, будоража пламенные гривы костров, улетает ввысь, к сизой, придвинувшейся вплотную туче.

Я любила Мишеньку
За зелену вышивку.
Я любила Петеньку
За шелкову петельку.

Высоко подпрыгивает Прохор, ударяя каблук о каблук, крутится-крутится, не спуская с милого лица влюбленных глаз. А Таня вся ослабла от какого-то сладкого томленья, тихо улыбается Прохору, лениво взмахивает в воздухе каемчатым платком.

– Целуй! Прохор, целуй! – раздалося от костра.

Прохор притянул к себе Таню, обнял; та жеманно подставила губы, не отталкивая его и не воспламеняясь: игра ведь, не взаправду… Но тут, словно бревном по голове, ударил Прохора злой, сиплый, как у пьяницы, голос, скандально заоравший:

Целовала Прохора,
После три дня охала,
Купец в лодочке уплыл,
Таньку навек загубил.

– Ха-ха-ха!! – заржал, всколыхнулся воздух.

– Молчи, Оська! – с хохотом закричали парни. – Он тебя вздует… Он за черкесцем сходит.

У Прохора на голове зашевелилась шляпа. Он шагнул к кострам, где сидели парни.

– Это кто? – Его голос был упруг и мужествен. – Ты?!

Перед ним, задрав вверх ноги и вытянув руки, словно обороняясь от неминучей трепки, лежал на спине верзила-парень и тонким, щенячьим голосом притворно выкрикивал:

– Я… я это. Ей-богу, я… Таперя зашибет меня купец. Вот те Христос… Братцы! Заступись…

Огонь костров освещал его толстогубый, насмешливо кривившийся рот и прищуренные пьяные глаза. Медные глотки сотряслись смехом.

– Черт! – ругнулся Прохор. – Ты издеваться?! – Он ловкой хваткой сорвал с ноги верзилы заляпанный глиной сапожище и, размахнувшись, запустил им в своего обидчика.

Тот хрюкнул, вскочил и грудью полез на Прохора.

– А, купчишка! Ты так-то?

– Уйди!

– Ты наших девок забижать?! Братцы, катай его!

Тут врезались между ними парни, а девки подняли неимоверный визг.

– Прошенька, голубчик! – всхлипывала Таня, увлекая за собою Прохора.

– Мотька! Ты сдурел?.. – крепко держали верзилу парни и шипели, будто гуси: – Вот подвыпьем ужо… Тогды… Без девок чтобы, без огласки… – И к Прохору: – Приятель, где ты? Прохор Петров! Он же ненароком, он так… Ну, давайте мировую.


В бане огонек, но скудный свет его не проникал на волю: единственное оконце заткнуто старыми хозяйскими штанами.

Парней загнал в баню дождь с грозой. Сидели на полу, плечо в плечо, возле четвертной бутыли, тянули водку из банного ковша, тесные стены и низкий потолок покрыты сажей, пахло гарью, мылом, потом, и все это сдабривалось какой-то кислой вонью, словно от пареной капусты. Пили молча, торопливо, громко чавкали круто посоленный, с луком, хлеб.

Но молчание прервал верзила. Он налил в ковш вина.

– С предбудущим отвалом тебя, Прохор Петров… – И не успел выплеснуть вино в широкий рот, как грянул неимоверной силы громовой удар; все подпрыгнули, хватаясь друг за друга: всем показалось, что баня провалилась в тартар.

– Вот так вдарило! – сказал кто-то.

Беседа не клеилась: не о чем было говорить, всех связала одна мысль, и эта мысль черна, как стены бани. Впрочем, водка брала свое: молчанка сменилась шепотом, а там и загрозили.

Но в эту минуту Прохор плохо слышал. Прохор был в своей мечте, сладостной, влекущей. Все бурливей становится река, шитик мчится быстро, Прохор в веслах, Таня на корме. Солнце, легкий ветер, паруса. А по берегам цветы, цветы. И не цветы – червонцы, золото. «Таня, золото!» – «Да, Прошенька, золото». – «Таня, мы будем жить с тобой в хрустальном дворце». – «Да, Прошенька, да». А вот и вечер, ночь. Тихо малиновка поет, тихо волна голубая плещет, шепчутся на рябине листья. И течет горячая по жилам кровь, и в одно сливаются влажные губы: «Таня, милая моя». – «Ой, Прошенька!»