Нет, это совсем не было похоже на те домашние концерты, когда тебя потчуют худшим видом самодеятельности: «Ирочка, почитай дяде стихи». И Ирочка, покобенившись, развязно или до хрипоты в горле зажато выдавливает из себя стишки школьного учебника.
Это был настоящий, блистательный концерт. Номера шли один за другим, они лились, падали каскадом. Лица ребят сияли азартом, вдохновением. То классика, то народные американские песни и мелодии, то современные ритмы с хохотом и приплясыванием. Не было снобистского или чопорного различия, для них существовало одно – океан музыки. Слушать хотелось без конца. И конечно, выделялся талант юного скрипача Дени. Мы ушли от Хейфицев в два часа ночи, а хотелось сидеть до утра.
Вышли на крыльцо в ясную лунную ночь. Огромное лимонное дерево было осыпано плодами. Под луной лимоны поблескивали своей бледной желтизной и казались стеклянными, как на новогодней елке.
15 или 16 января 1970 года я получил от Хейфицев новогоднее поздравление. И приписку: летом вся семья опять побывала в Африке, вновь искали какое-то племя, Гарри женился, а Дени принят в Вашингтонский оркестр солистом. Нет, не должен я жалеть, что в мае 1967 года вечер провел не в зале Амансон-театра. И все-таки жалею. Таков человек: он ненасытен.
Но я счастливчик! Через два года я увидел «Человека из Лaманчи»; правда, не в Америке, а в Париже, в здании театра «Елисейские Поля». Спектакль ошеломил меня – и музыкой, и исполнением, и режиссурой, и содержанием. Есть такие спектакли-звезды, которые вдруг освещают и осмысляют тебе жизнь. И сквозь повседневность, усталость, а порой и безверие ты вновь чувствуешь величие театра. Того театра, к которому ты стремился в отрочестве, каким его ощущал в семнадцать лет, в который ушел на всю жизнь и который не есть какая-то побочная и малозначительная сторона человеческой деятельности, а для меня прямо-таки само величие жизни.
Но вернусь к Нью-Йорку
Ночной город тоже хорош. Конечно, динозавр ночью спит. Тишина на всех авеню и стритах. Полная тишина. Огни в окнах погашены. Машины спят у подъездов. Мусор, набросанный за день на тротуарах, не тревожит нога прохожего.
Кстати сказать, удивительно в США за день замусоривают города. Бросают на землю все: газеты, окурки, пустые пакеты – ну решительно все, что только можно швырнуть на землю. Урн как будто и не существует, хотя они всегда к вашим услугам. К моему удивлению, и в кино и даже в театрах тоже все бросают на нейлоновые ковры, которыми устланы полы. Стаканчики от мороженого, пепел сигарет, коробки и обертки от конфет, бумажные стаканчики и пакетики из-под воды летят туда же вместе со льдом, не успевшим растаять. К концу антракта в фойе театра мои ноги утопали в ворохе мусора. Так принято, впрочем, и в Лондоне, и в Париже, и в Гааге. Когда я в последний раз был в Англии, я позволил себе заметить одной даме, члену парламента:
– В Лондоне стало грязнее. Очень замусоривают город.
Дама отпарировала:
– Да. Дисциплины нет.
Я оценил этот ее милый ехидный ответ. Но, мне думается, дело не в дисциплине, а в самодисциплине. И я рад, что у нас в Москве, Ленинграде, Киеве или Горьком жители стараются не швырять всякий хлам на улицах.
Нью-Йорк, как и все города мира, ложится спать часов в десять вечера. В это время пусто и в Париже, и в Лондоне, и в Будапеште. Но, как и в человеческом организме, в городах, особенно в огромных городах, есть очаги, бодрствующие и во сне. В Париже – это Пляс-Пигаль, Монмартр, Елисейские Поля и еще разбросанные кое-где кабачки и ресторанчики. В Лондоне – Сохо (было!) и Пикадилли. В Будапеште – ночные клубы и рестораны в Пеште. В Сан-Франциско – Хейд-Эшбери, в Нью-Йорке – Гринич-вилледж и Бродвей с 42-й улицей и Медиссон-сквером. Там идет так называемая ночная жизнь города.