Я еще вернусь, наверное, в Италию, но сейчас, коль скоро я так неожиданно пересел с парома в венецианскую гондолу, отмечу и еще одно свое ощущеньице. В свое время о Венеции и гондолах я начитался немало и мечтал. И вот еду в гондоле. Глупейшее чувство, даже хуже. Ехать в гондоле, может быть, и экзотично, но гадко. Гадко оттого, что мы, трое мужиков (нас было трое), расселись в утлой лодчонке как баре, а гондольер, стоя на корме в живописной позе, напрягает свои жилы.

Баре прогуливаются. Да еще один из наших крикнул: «Эй, гондольер, спойте!» – и гондольер запел. Это его профессия. Запел довольно красивым голосом, но равнодушно, уныло, с подтекстом: провалились бы вы все пропадом, паразиты. И мне со стыда действительно хотелось провалиться сквозь дно лодки прямо в первый попавшийся канал.

Да еще в глазах встало нервное, больное лицо Гаршина. Давно я об этом прочел, но запомнил навеки. Катались Гаршин с компанией на лодке и крепко засели на мель. Отпихивались веслами, отпихивались – никак. На берегу косивший крестьянин увидел их беду. Бросил косу и поспешил на помощь. Вошел в воду, ухватил лодку руками и стал тащить вдоль мели. Гаршин вдруг изменился в лице и выскочил из лодки прямо в ботинках в воду. Когда барышни потом его спросили: «Что с вами, Всеволод Михайлович?» – он ответил: «Не могу ехать на человеке». Типично русский писатель был, совестливый.

Расскажу и еще одну историю примерно такого же сорта.

Это я видел в Лондоне, недалеко от лучшей туристической достопримечательности – Тауэра.

Осмотрел я замок, вышел из ворот раньше других и вижу – немного поодаль толпа, плотное и толстое кольцо. Я – туда, деликатно протискиваюсь в передний край. В центре кольца, образованного зеваками, небритый хмурый мужчина лет шестидесяти. Он неторопливо и устало развязывает два мешка. В одном что-то звенит. Развязал один. Это оказался не мешок, а большой кусок брезента. Мужчина расстелил его на камнях мостовой. А в другом мешке оказалось битое бутылочное стекло, которое маэстро высыпал на расстеленный брезент и разровнял ладошками довольно толстым слоем. Недалеко от брезента он положил свою шапку. Приготовив, так сказать, «рабочую аппаратуру», старик стал снимать ботинки. Мелькнули рваные носки, но и они были потом сдернуты, обнажив грязные узловатые ноги. Далее фокусник закатал свои мятые серые штаны до колен и взошел на стекло больными ногами, стал по нему ходить, топтаться. Ходил он прямо, ступая полновесно, тяжело. Ни рекламной улыбки, ни подзадоривающего блеска в глазах: вот, мол, что я могу, попробуйте вы! Ничего этого не было. Он топтался по стеклу минуту или две. Толпа начала метать в сторону шапки блестящие медные монетки. В шапку они не попадали и разлетались по мостовой. Тогда человек слез со стекла и, обращаясь к собравшимся, довольно тихо что-то произнес. В толпе послышалось хихиканье и почувствовалось некоторое замешательство. Затем я увидел, как один парень – дылда лет восемнадцати – вышел из кольца и подошел к мужчине. И тут произошло уж совершенно невероятное. Старик слегка наклонился, присел, и верзила взобрался ему на шею. С трудом выпрямившись, мужчина подошел обратно к брезенту и ступил на стекло. Парень держал старика за шею, свесив свои длинные ноги и улыбаясь идиотической улыбкой. В этой улыбке было, конечно, и смущение, но оно ни на один пенс не оправдывало в моих глазах этого сукиного сына. Вены на шее старика вздулись, лицо побагровело, но он ступал своими грязными узловатыми больными ногами по зеленым осколкам. Наконец идиот слез и виновато и гордо нырнул в толпу. Монеты посыпались обильнее, хотя, честно скажу, было их, в общем-то, ничтожное количество, и беленьких шестипенсовиков сверкнуло не более четырех-пяти штук.