Да. Сплю я, надо сказать, нагишом. Стеснительным себя не считаю, но тут отчего-то смутился. И выйти ее попросить неловко: они ж тут запросто вместе в баньках, да и…
Словом, не попросил. Откинул одеяло, встал, трусы натянул поспешно, за брюки взялся…
Тут уж она вышла. Странная, верно, девушка? Или – нет?
Со сна мне все каким-то звонким и ненастоящим виделось.
В большом доме, войдя в незапертую дверь, я по темноватому коридорчику прошел в столовую. Знал, у Лёха так заведено: двое, трое, хоть в одиночку, а на кухне не ели. Только в столовой. Стол был накрыт и к своему, незначительному впрочем, удивлению, я увидел на нем запотевшую бутылку водки.
– Это зачем? – спросил я.
Для порядка спросил. Не возмущаясь, не протестуя – любопытствуя.
– Нужно! – твердо сказала Настя и указала мне мой стул.
Правильно: не помешало. Напротив, опростав пару зеленых стопочек, я как будто оттаял изнутри. Снова заговорил о жизни своей недлинной, где был, что видел. Про юг, про север с западом.
– Кстати, – говорю, – вкусно ты свинину готовишь! Верь мне, я уж ее всякую ел! И кабанятину. В Прибалтике. Там кабак один есть, кабанятину и медвежатину подают. Я и то и другое попробовал. И скажу: что кабанятина, что медвежатина, считай, – та же свинина. Ну да вам здесь медвежатина не в диковинку. Вы ж… – и осекся.
Лицо Настенькино окаменело. Что ж я сказал такое?
Вспомнил! О Господи! Ляпнул, дурак пьяный!
– Выпьем! – говорю. И быстренько, глаза спрятав, водку расплескал.
Скушали, не чокаясь.
Лицо Настенькино порозовело еще, хоть и прежде румянец у нее был отличный. Нет, она симпатичная! Так-то я скуластеньких не люблю: есть в них что-то плебейское. Это не я, это приятель мой говорит. Я и сам не из бояр-дворян. Оба деда – как есть, мужики. Да только посмотрел я на Настеньку иным взглядом. Увидел и шею голую, стройную, и грудь большую, и плечи широкие, но не жиром заплывшие, как бывает, а развернутые красиво, надменно даже.
«Какие ж ноги у нее?» – подумал. Никак не вспомнить. Длинные, наверно, раз высокая.
«Все, – думаю, – надо уходить!»
Встал.
– Спасибо, – говорю, – Настенька, за хлеб-соль-угощение! Пойду я. Как-то мне нездоровится.
– Как скажете! – отвечает. И тоже встает.
Проводила она меня до дверей. А в сенях, в темноте, уж не знаю, как вышло, – я ее обнял. Обнял – полбеды. Да только она сразу прижалась ко мне телом, меня к себе прижала. Да не просто так: с дрожью, с всхлипом, со взлаем каким-то. И сильная же девица!
Сам я тоже парень крепкий. Росту немалого. Однако, не ощути я тогда этой ее силы, моей не уступающей, повернул бы назад, в дом, зацеловал бы девушку…
Но сила эта меня насторожила. Высвободился не без труда.
– Прости, Настенька! Водка кровь баламутит! – и быстро-быстро за дверь.
– Спокойной ночи!
И, едва не бегом, в свой домик. Дверь на крючок – и в постель.
А сон не идет. Днем отоспался. И мысли всякие.
Чего ж я испугался? Девушки испугался?
Порылся в себе: точно.
Ее.
Не того, что привяжется. И не того, что отец ее, неровен час, вернется. Ее самой!
О Господи!
Долго ворочался. Или – недолго? Бессонное время – длинное. Уснул…
И проснулся.
Сидит.
Лампочка не горит, зато на столе свеча теплится.
Сидит нечаянная на стульчике рядышком. На плечах – платочек коричневый.
– Как же ты попала сюда? – спрашиваю. Помню ведь: дверь затворял.
– Трудно, что ль, крючок откинуть?
И не улыбнется.
– Что ж мы теперь делать будем? – говорю.
– Тебе лучше знать!
А сама тапочки скидывает и на кровать ко мне забирается.
Забирается, садится у меня в ногах. Свои, в коричневых носочках шерстяных, под себя подбирает, юбку на коленки круглые белые натягивает, сидит, смотрит.