И бабка Матрена вполне спокойно (не сразу и не сейчас, а солидно выждав и поговорив для начала о чем-то ином) ей возражала:
– …Хозяйство как хозяйство. А что ж, скажем, от козы проку? – да никакого: ни мяса, ни пуха толком. Травы они не жрут, дай им молодые побеги, а где напасешься – они ж всю рощу обглодают, все мало. А доить? – за пять раз не выдоишь, а всего-то молока два литра…
Это говорилось в ответ, но именно не сразу, а отступив по времени, и подумав, и уже вполне заготовленно развернув слова в атаку «на непонимающих – на тех людей, что дела никакого не знали», на что в свою очередь и в свою минуту (тоже выждав) ей отвечала бабка Наталья – отвечала высокомерно и колко. Эти старухи – Наталья и Матрена – в разговоре своем то сближались, то хитро отдалялись: двое, и что ж это за изысканный танец словесный был, если даже девятилетний ребенок внимал с интересом; старуху Мари ни та ни другая не принимали всерьез и держали как бы для заполнения пустоты длинных этих вечеров при керосиновой лампе с иззубренным жерлом, с которого, казалось, осыпается крошками мелкое стекло. Иногда бабка Наталья вдруг вставала, сухонькая, прямя прямую спину, – ноги ее были на разных половицах, чуть расставлены, и ступали по половицам длинные эти ноги в чулках строго и отмеренно, однако бабка Матрена, тоже чуткая, не давала ей преимущества говорить расхаживая, когда можно соразмерять шаги и слова, и в свой черед вставала с лавки. Она сажала чугунок в печь, чтобы подогреть, и не просто сажала, а прямо-таки медлила с ухватом и с чугунком, а потом с другим чугунком, а потом опять с первым, пересаживая его на новое, как бы лучшее место, – и слова ее шли движениям в такт. Отвечала она будто бы нехотя, будто бы меж делом и делом, морщась от печи и едва на собеседницу оглядываясь: такой вот был танец их обеих, а Мари как Мари. Мари была при бабке Наталье, как при бабке Матрене был дом и чугунки.
Зато по наивности своей Мари могла вдруг прервать их словесный танец, чем обе бывали недовольны. Мари могла ни с того ни с сего ворчливо сказать:
– Мы же гости – сами мы еды не возьмем, милая, покормите нас.
– Сейчас, – говорила бабка Матрена.
– Да потерпи же, ма шер, – возмущалась бабка Наталья.
Бабку Наталью он видел до этого дважды, в ее наезды, а теперь видел ее в третий раз и – забегая вперед, – можно сказать, в последний. Он мог бы и тут ее не увидеть: бабка Наталья нагрянула в поселок, к его отцу и к матери, и, о ужас, не застала внука, которого, оказывается, только что отвезли в деревню подкормиться в тот голодный, 47-й год. Она, может быть, передала бы подарок – костюмчик и сандалеты – и уехала бы в свою Москву, однако возраст и общее ощущение судьбы очень верно подсказали ей, что внука Андрюшеньку она больше не увидит. Конкретно же ее испепеляла мысль, что его «вот-вот увезли, два дня назад!» – что и толкнуло ее вновь собираться и ехать в деревню, зато уж сама передаст подарок. Из Москвы она захватила (прихватила) с собой Мари, и теперь она вновь ее захватила – в деревню, и старенькая Мари бурно радовалась, что едет, едет и что на некоторое время окажется «в среде крестьян».
Маленький Ключарев не мог понимать и не понимал, почему у бабки Натальи тряслись руки и губы, когда она вручала ему костюмчик, не понимал, почему она была так разодета, в лучшее свое платье и в жакетик, а шляпку не надела: она в косынке приехала да и ту сняла, простоволосая, чтобы (отец после пояснил Ключареву) Андрейка лучше запомнил ее напоследок, ибо головной убор лицо тяжелит, и в памяти остается именно что не лицо, а шляпка или косынка.