Когда еще Сыч лежал с полуприкрытыми глазами и трубкой в ноздре, Дрыгин загадал: если Коля умрет, то он, Дрыгин, напишет рапорт об увольнении и никогда не возьмет в руки боевого оружия. Это был не страх перед смертью и не отчаяние, а самый первый толчок протеста. Еще не осознанный, не выстраданный, но зримый и слышимый ежесекундно в виде умирающего Сыча. Тогда Дрыгина потрясла хрупкость человеческой жизни и жизни вообще. Почему от царапины на его глазах умирает такой здоровый, жизнерадостный парень? Бугай, бычара, по макушку заправленный не только физической силой и невероятной выносливостью, но еще и блестящим аналитическим умом? Неужели природа создавала и готовила этот уникальный мыслящий организм всего лишь для войны, для единственного боя? Заставляла его двадцать пять лет расти, стремиться куда-то, одолевать университет, спецшколу, иностранные языки? И потом в один миг превратить в ничто!
Зачем? Во имя чего?!
Жизнь казалась хрупкой, а смерть – всемогущей и всепожирающей…
Сыч не просто выжил, а еще прошел все медкомиссии и освидетельствования. Правда, в «Альфу» его не пустили, на всякий случай, и как востоковеда посадили в оперативный отдел.
На улице возле дома вдруг завыл грузовик, въезжая во двор, и через минуту генерал Дрыгин не увидел, а услышал Сыча. Он громко и причудливо матерился, требуя быстрее разгружать машину, потому что, если хватится начальство, мало будет этого левого рейса, чтобы расплатиться за самоволку. Дед Мазай все понял и сразу же стал мешать мастерам, заставляя их убирать доски, наваленные рамы и двери с улицы, и тут же нарвался на ругань столяров, мол, некогда, свалим, а потом уберем.
– Вы что, мать вашу!.. – заорал, в свою очередь, генерал. – Сухой материал на сырую землю? Да он же влаги мгновенно натянет! А потом щели пойдут!
– Ну скажи водиле! – заартачились мастера. – Пусть подождет! Нам бы еще одним рейсом станок привезти и всякую мелочовку! Этого едва поймали. Заплати ему, а не ори.
Генерал с удовольствием полез в кабину:
– Слышь, мужик! Что ты как на шиле-то? Погоди, пусть разгрузят толком. Ну, давай заплачу тебе. Сколько?
Он говорил, а сам незаметно тискал ухватистую ладонь Сыча. Если бы не голос, вряд ли бы признал в этом мрачном шоферюге всегда вальяжного, немного высокомерного полковника. Разве что отметина на лбу просвечивала через всклокоченные, вспотевшие волосы…
– А давай полтинник! – рявкнул Сыч. – Меньше – не поеду!
– Ни хрена – полтинник! – стал торговаться генерал. – За полтинник я на себе перетаскаю!
– Вы дачи строите, а мне жрать охота! – отпарировал «шоферюга». – Не дашь – таскай, хозяин – барин…
Мастера торопливо разгружали машину, доверху забитую материалом, оконными и дверными коробками, да из чего? Из настоящего дуба! Разговаривать в машине было опасно – двое столяров все время стояли в кузове: подавали доски и изделия. Оставалось «уговаривать» на второй рейс и ехать самому, чтобы поговорить в кабине во время пути.
– Ну, ты с голоду не умрешь! – Генерал подал Сычу пятьдесят тысяч. – Помогу разгрузить, и быстренько сгоняем.
– И чтоб там быстренько загрузили! – предупредил тот. – А то я сейчас целый час стоял!..
Дед Мазай принялся помогать мастерам, покрикивал, пошумливал, чтоб не портили, не бросали кое-как роскошные филенчатые двери, не швыряли импортную вагонку – они должны были устать от дотошности и ворчливости хозяина и тихо возненавидеть его голос. Не станут прислушиваться по дороге…
Он представлял, что стоило ребятам-оперативникам устроить столярам этот «случайно» подвернувшийся единственный грузовичок, который оказался возле дачного поселка деятелей театра. Не меньше полусотни человек сейчас обеспечивали встречу генерала с Сычом – заворачивали все другие грузовики, держали под контролем филеров Кархана, отслеживали ежеминутно изменяющуюся ситуацию вокруг села Дубки, эфир над которым наверняка гудел от радиопереговоров на определенной частоте.