В кармане Круминьша нашли письмо:

«Мои бывшие товарищи, я был прощен народом и принят в ваши ряды после самого страшного, что может совершить человек, – после измены Родине, после попытки нанести ей вред по указке иноземных врагов. Я с радостью и благодарностью принял великую милость моего народа. Я думал, что одного этого уже достаточно, чтобы стать его верным сыном. Но произошла случайность – меня арестовали. И, вероятно, яд вражеской пропаганды слишком глубоко проник в мой мозг, всплыло все, чему меня учили во вражеской школе шпионажа. Я возненавидел шедшего рядом со мною офицера.

Наверно, все скоро разъяснилось бы, и я спокойно пришел бы домой. Но я понял это только теперь. Мне стыдно и страшно говорить теперь о том, что случилось. Я убил конвоира из его же оружия. Тело его спрятано мною, потому что я вообразил, будто смогу бежать, спастись…

Слишком поздно, чтобы идти со второй повинной. От вторичной вины мне некуда уйти. Передайте предостережение Силсу: никогда не сходить с пути советского человека. Что бы ни случилось, какими бы неожиданными и неприятными ни показались ему действия советских властей, – не давать в себе воскреснуть тому, что нам пытались вдолбить враги. Пусть Силс верит: советский народ и его власть никогда не совершат ничего, что шло бы вразрез с интересами нашей Родины. Они не допустят никакой несправедливости в отношении простого латыша – сына своей земли.

Целуя святую землю отцов, прощаюсь с вами. Не смею назвать вас ни друзьями, ни согражданами. Прощайте и простите. Таков заслуженный конец. Кто дал себя обмануть врагам, кто влез в их отвратительную паутину, – должен погибнуть. Эджин Круминьш».


Мимо острова, Северной протокой реки Лиелупе, лежал торный путь охотников к озеру Бабите. Выдавшийся в слияние протоки и главного русла реки обрывистый берег был излюбленным местом праздничных прогулок рабочей молодежи бумажного комбината. Но с тех пор, как это случилось с Круминьшем, охотники стали держаться на своих моторках подальше от берега, а молодежь сменила для экскурсий Северную протоку на Южную. В Южной протоке не было таких красивых высоких берегов, ни густого соснового бора, но бывшие товарищи Круминьша предпочитали песчаную полосу, отгороженную от воды всего лишь стеной камышей, чем постоянно иметь перед глазами лес, где они были свидетелями финала непонятной им драмы. А о том, что случившееся было им непонятно от начала до конца, свидетельствовали толки, не затихавшие далеко за пределами комбината. Но особенно острые, изобилующие недоуменными вопросами разговоры велись среди фабричной молодежи. И самым недоуменным, самым острым, не получившим удовлетворительного ответа от старших товарищей, был вопрос: может ли в наше время, в нашей стране советский человек, притом молодой человек, покончить с собой? Существуют ли обстоятельства, способные толкнуть на такой поступок?

Вывод сводился к тому, что заставить кого-либо из них, и даже такого их сверстника, каким был Круминьш, добровольно накинуть на себя петлю, – нельзя. Если это случилось, то виноват в этом не он, а кто-то другой. Кто? Виновного молва искала недолго. Все чаще мелькало имя Мартына Залиня, все больше пальцев показывало в его сторону. И, как говорит старинная пословица, глас народа, по-видимому, действительно является гласом Божьим, то есть голосом правды: мнение рабочей общественности сошлось с мнением властей – Мартына вызвали к следователю. Нашлось много желающих показать то, что было широко известно на комбинате и в рабочем поселке: ненависть Мартына к Круминьшу, его угрозы разделаться со счастливым соперником, его прошлое беспризорника с несколькими приводами – все, что могло служить косвенными уликами в обличении убийцы. Единственным из друзей Круминьша, кто не выказал желания идти к следователю, был Силс. Но его свидетельство едва ли и было нужно после того, как Луиза решилась высказать следователю те же соображения, какие волновали остальных. Она подробнее других могла рассказать о случившемся у костра на берегу Лиелупе в ночь на Ивана Купала, и ей… да, ей совсем не было жалко Мартына.