А вот от такого жлобского вопроса я лопнул.

– Надо, – ответил я. – Лех, копец как надо.

Присел рядом с ним и коротко, без подробностей, но все равно много рассказал о бреде, который бурлил дома.

Леха слушал вроде внимательно, вернув наконец шею в человеческое положение. Когда я откипел, он немного помолчал, плавно покачав ладошками, и сказал:

– Да это у всех так.

– В смысле? – не понял я, понял и взорвался: – У всех? У всех, блин, фильм ужасов в спальне, сперва как дохлые валяются, а потом восстают – и вообще нечисть какая-то по каждым углам творится?

– Нечисть надо отгонять, – сказал Леха, не отрываясь от блестящих червячков, дрожащих на поверхности ручейка.

– Пинками?

– Чесноком.

– Ага. У меня папаня за эти дни чеснока съел больше, чем Розенштейны за год.

Гриша Розенштейн учился в параллельном классе. В прошлом октябре в разгар гриппового карантина мы с Лехой завалились к нему смотреть коллекцию монет и были усажены тетей Леной, Тришкиной мамой, за обед, память о котором обжигала меня до сих пор.

– Ты еще осину и крест предложи, – сказал я заводясь. – Не хочешь – так и скажи.

Леха согнул правую руку, сунул ее в бутон шарфа, выдернул золотой крестик на цепочке и протянул его мне, так же глядя вниз.

– Иди ты на фиг, мы мусульмане, – сказал я.

Леха по-гусиному стал перемещаться ближе ко мне, будто таща самого себя за цепочку.

– Лех, кончай, – предупредил я.

Леха потерял равновесие и повалился плечом на меня. Но не унимался, мелкими рывками пытаясь всунуть крестик мне то ли в зубы, то ли в глаз. Я замахал руками, не грохнулся и поспешно вскочил – готовый уже двинуть этому дебилу в пачку. Но дебил сам неловко повалился в подтаявшую грязь и теперь неловко ворочался, потому что так и дергал за цепочку, точно пытаясь вытянуть себя, как Мюнхгаузен из болота. Веки у него растопырились, рот приоткрылся, и в свете фонаря блестела ниточка слюны. Странно блестела, как стальная иголка между сиреневых, полоской, губ.

Что-то мне это мучительно напоминало.

– Лех, – сказал я, – ты что творишь, баран?

Леха наконец сел – прямо на задницу. От левой ноги до левого виска он был в жидкой глине. Он смотрел куда-то в район моих колен – и все тащил крестик ко мне.

Порвет сейчас, подумал я, отступая на шаг, и почему-то спросил:

– А ты когда от шепелявости вылечился?

Леха застыл на секунду, пожал плечами, прижал палец с крестиком к губам и не очень внятно сказал:

– Животворящий крест творчески творит, баран, чудеса с каждой тварью. Чесноком. Пинками. Нечисть надо отгонять. Да это у всех так. Всего на одну ночь. И сестре. Всего на одну ночь. Сестре. Веди, поможем.

Скользнул пальцами по щеке, указательным задрал верхнее веко, а остальными стал засовывать под него крестик.

– Лех, ты что творишь! – крикнул я, хотя ведь уже кричал это.

Под затылком был давящий холод, и в руках был такой же холод, и в ногах – я не понимал, то ли стою перед гаражами, то ли стремительно валюсь спиной в черный колодец, и бетонные кольца мелькают. Это стенки гаражей, это фонарь, это оскаленный Леха, глаза закрыты, правое веко выпирает буквой «х», из-под него буквой «л» сочится вниз по мокрой щеке цепочка, со слезами вместе, и Леха, растопырившись согнутыми руками и ногами, отталкивается от земли и встает. Не по-человечески. Даже не по-шаолиньски.

Я мотнул головой.

Ничего не изменилось.

Я шагнул вбок, еще и еще, не отвлекаясь от Лехи, который стоял носом к земле, как собака. Растопырив руки. Стоял, а не шел. А я был уже на тропинке.

Развернулся и вчесал.

Как только мог.

Если бы я вспомнил про нож у себя в кармане, все было бы дико. Если бы Леха бросился за мной, я бы вспомнил про нож в кармане, и все было бы дико. Если бы я упал, Леха бросился бы за мной…