Когда приступ стал отступать и Достоевскому стало немного легче, Желнина перетащила его и уложила на широкую скамью, служившую кроватью. Села рядом, поглаживая волосы, утирая капельки пота. Она вглядывалась в лицо Достоевского, и в полумраке ей вдруг показалось, что оно похоже на лицо ее покойного мужа. От такого наваждения ей самой едва не стало плохо, она вздрогнула, и в этот момент Достоевский открыл глаза. Он был все еще слаб и бледен, но смог выдавить из себя слова благодарности:
– Задал я вам хлопот, Клавдия Георгиевна. Это все проклятая каторга, она мне здоровье подорвала.
– Так на то она и каторга, чтобы людей гробить, – тихо ответила Желнина, даже забыв, что ее рука все еще лежит на его волосах.
Опомнившись, она хотела было убрать руку, но Достоевский успел предвосхитить ее движение, приблизил ее ладонь к своим губам и поцеловал. Пальцы ее руки задрожали, она глянула на Достоевского, и взгляды их встретились. Ее неотвратимо влекло к нему – после смерти мужа у нее ни с кем близости не было. Да и Достоевский ничуть не менее лет был лишен женской ласки.
– Вам бы соснуть, Федор Михайлович, – неуверенно произнесла Желнина. – Слабость у вас. Да и мне бы не мешало поспать. Вон, уже светает, а мне рано вставать.
Сказав это, она все же сама не спешила уходить. А он ее не торопил. Так они и застыли в своих позах, пока не услышали, как зашевелилась на своем сундуке одна из девочек. К тому же и Достоевского вдруг охватил приступ кашля. Он уткнулся в подушки, Желнина поднялась, но Достоевский свободной рукой попросил ее не уходить.
– Не беспокойтесь, бога ради, это не чахотка, это эмфизема легких, – откашлявшись, произнес он. – А она не заразная.
– Кумыс вам нужно попить, от всяких болячек вылечит.
Достоевский знал свой диагноз и понимал, что вскоре умрет – если не от припадка падучей, то от необратимых изменений в легких. Впрочем, это знание не мешало ему до последних дней оставаться заядлым курильщиком. При этом, как и множество курильщиков в России той эпохи, курил папиросы «Жукова». Но часто и это ему было не по карману, и он тогда примешивал самую простую махорку. Он сам набивал папиросы и только в последние полгода частично перешел на сигары – в рассуждении, что они вызывают не столь сильный кашель. Он умер в результате разрыва легочной артерии – как следствия эмфиземы: означенное в свидетельстве о смерти было зафиксировано: «от болезни легочного кровотечения».
Желнина на следующий день принесла в дом крынку кумыса, купленную на базаре у приезжих киргизов. Дочки было обрадовались, но она остудила их порыв:
– Федор Михайлович болеет. Кумыс для него.
Девочки, понурившись, отошли, но Достоевский, услышавший это, вышел из своей комнаты.
– Что же вы делаете, Клавдия Георгиевна? Меня, здорового мужика, к тому же чужого вам, молоком хотите поить, а малым деткам отказываете. Я тогда тоже не буду пить.
Девочки исподлобья глянули сначала на писателя, затем на мать. Та вздохнула, взяла три кружки и каждому налила поровну.
– Пейте, горюшки мои.
Кумыс и в самом деле принес облегчение. Кашель почти прекратился, Достоевский с еще большим рвением брался за перо. Писал больше по ночам, когда установившаяся в степном поселке жара спадала и становилось легче дышать. Однажды Желнина не выдержала, вошла к постояльцу, скрестила руки на груди и облокотилась спиной о печку.
– Загоните вы себя, Федор Михайлович, не жалеете.
– А у меня времени не так много осталось, чтобы жалеть себя, Клавдия Георгиевна. А хочется успеть рассказать миру как можно больше.