Эдвард Мэнкс высадил возле него кузину, передав ее багаж дворецкому в летах и напомнив, что они увидятся за обедом. Войдя в вестибюль, Карлайл с удовольствием заметила, что тут ничего не изменилось.

– Ее светлость в гостиной, мисс, – сообщил дворецкий. – Предпочитаете…

– Я пойду прямо туда, Спенс.

– Спасибо, мисс. Вы в желтой комнате, мисс. Я распоряжусь поднять туда багаж.

Карлайл последовала за ним в гостиную на втором этаже. Когда они поднялись на площадку, из-за дверей слева раздался ужасающий гвалт. После череды омерзительных диссонансных фраз саксофон зашелся протяжным воем, взвизгнул свисток, ударили тарелки.

– Радио наконец, Спенс?! – удивленно воскликнула, чтобы перекрыть какофонию, Карлайл. – Я думала, радиоприемники запрещены.

– Это оркестр его светлости, мисс. Они репетируют в бальном зале.

– Оркестр, – пробормотала Карлайл. – Я и забыла. Господи милосердный!

– Мисс Уэйн, миледи, – произнес на пороге Спенс.

Навстречу им в дальнем конце длинной комнаты поднялась леди Пастерн-и-Бэготт. Ей было пятьдесят лет, и для француженки она была высокой. Фигура ее отличалась внушительностью, волосы были несгибаемо уложены, платье достойно восхищения. Создавалось впечатление, что она заключена в призрачную, плотно прилегающую пленку, которая покрывала как ее одежду, так и волосы и не позволяла даже пылинке коснуться поверхности. В голосе слышался металл. Говорить она предпочитала с безупречной дикцией и сбалансированными фразами иностранки, которая прекрасно владеет английским, но его не любит.

– Моя дорогая Карлайл, – решительно сказала она и аккуратно клюнула племянницу в обе щеки.

– Дорогая тетя Силь! Как я рада вас видеть.

– Очаровательно, что ты приехала.

Карлайл подумала, что поздоровались они как персонажи в несколько устарелой комедии, но взаимное удовольствие однако было неподдельным. Они питали взаимную приязнь, извлекали непринужденное удовольствие из общества друг друга. «Что мне нравится в тете Сесиль, – сказала Карлайл Эдварду, – так это ее твердое нежелание позволять чему-либо выбить ее из колеи». В ответ он напомнил ей про редкие приступы ярости леди Пастерн, а Карлайл возразила, что эти вспышки служат своего рода выпускными клапанами и, вероятно, не раз спасали ее тетю от причинения того или иного физического ущерба лорду Пастерну.

Дамы сели у большого окна. Карлайл, пунктуально подавая ответы на вопросы и замечания в затеянном леди Пастерн разговоре, с удовольствием скользила глазами по неброской лепнине и филенкам красивых пропорций, по стульям, столам и шкафчикам, которые, хотя и соответствовали в точности той или иной эпохе, благодаря долгому соседству складывались в приятную гармонию.

– Мне всегда нравилась эта комната, – сказала она теперь. – Приятно, что вы ее не изменили.

– Я ее защищала, – сказала леди Пастерн, – от самых яростных атак твоего дяди.

«Ага, – подумала Карлайл, – со вступлением покончено. Сейчас начнется».

– Твой дядя, – продолжала леди Пастерн, – за последние шестнадцать лет периодически пытался поместить сюда молитвенные колеса, латунных будд, тотемный столб и худшие эксцессы сюрреализма. Я выстояла и одержала верх. Однажды я велела расплавить серебряное изображение какого-то ацтекского божества. Твой дядя приобрел его в Мехико. Помимо его отвратительного вида, у меня были все причины полагать, что оно подделка.

– Дядя Джордж не меняется, – пробормотала Карлайл.

– Правильнее было бы сказать, дорогое дитя, что он постоянен в своем непостоянстве. – Леди Пастерн сделала внезапный и неопределенный жест. – Нелепо даже пытаться его понять, – добавила она твердо, – а жить с ним решительно невозможно. Если отвлечься от нескольких незначительных формальностей – чистой воды помешанный. Увы, медицинскому освидетельствованию он не подлежит. Будь он болен и имей я на руках диагноз, уж я бы знала, что делать.