Переписка Константина Воробьева с Виктором Астафьевым завязалась в конце 1963 года. В своем первом письме Астафьев написал, что повесть «Алексей, сын Алексея» – вторая вещь из прозы Воробьева, прочитанная им. Первая же – повесть «Капля крови»: «…и надо сказать, за это время Вы так выросли, что диво дивное!» В ответном письме Воробьев объяснит Виктору Петровичу, что «Капля крови» написана кем-то другим, и Астафьев выяснит, что она принадлежит однофамильцу адресата – Евгению Воробьеву. Уже в первом письме Астафьев спрашивает: «Вы курянин, что ли? В Курске у меня знакомый писатель живет – Женя Носов, тоже отличный прозаик». А в 1965 году, после поездки в Курск, Виктор Петрович напишет Константину Дмитриевичу: «Был в твоих краях курских. Город очень хороший, хотя и провинциально-глухой, но местность вокруг – сила! Переезжай-ка ты на Родину. Там Женька Носов живет. Хороший человек и писатель. Будете друзьями». Собственно, благодаря Астафьеву и состоится знакомство Константина Воробьева и Евгения Носова.

Вот фрагмент из письма Астафьева Воробьеву от 10 марта 1964 года: «Дорогой Константин! Сегодня ночью я прочел твою повесть «Убиты под Москвой». Прочел, побуждаемый руганью критиков… Они тебя обвиняют в пацифизме, так вот считай, что они, хотя и по дурости, сказали тебе комплимент… В общем, меня ругали тоже пацифистом, а я взнялся на трибуну и поблагодарил за это, сказав, что ненавижу смерть в любом проявлении, отрицаю войну в любом виде, и пока живу, буду на том стоять, и называйте это каким хотите словом – иностранным – пацифист, или русским – жизнелюб».

В 1983 году Астафьев напишет о Воробьеве статью «И все цветы живые». Там он подробно разъяснит, в чем заключается принципиальная разница между войной «киношной», и той настоящей войной, которую рисовал Константин Дмитриевич: «Читая послевоенные книги, смотря некоторые кинофильмы, я не раз и не два ловил себя на том, что был на какой-то другой войне. (К. Воробьев уверял меня в том же.) Да и в самом деле: как иначе-то думать, если вот под песню «Клен зеленый» воюют летчики, даже не воюют, а выступают на войне. И так красиво выражаются: «Война – дело временное, музыка – вечна!» И-и… взмах руки: «Кле-он кудр-рявый!..» – летят вверх эшелоны, цистерны, – «р-рас-кудр-рявый!» – и лупит в хвост удирающему фрицу краснозвездный сокол, аж из того сажа и клочья летят! Еще раз: – «Раскудр-рявый!..» – и в землю врезается бомбовоз, разбегаются ошеломленные враги, все горит, все бежит – и как-то в кинотеатре я тоже заподпрыгивал на сиденье и в ладоши захлопал вместе с ребятишками школьного возраста – до того мне поглянулась такая разудалая война.

Или вот еще: смертельно раненная девица поет романс: «Ах, не любил он, нет, не любил он…» – и палит из автомата по врагам, палит так много, что уж в рожке немецкого автомата не сорок, а тыща патронов, должно быть, – это она, под романс-то, «красивая и молодая» заманивает фашистов в темь леса, на неминучую погибель.

А там, на некиношной-то войне, на настоящей, дяди баскетбольного роста, как штангист Алексеев телосложением, раненные в живот (редко кто с этим ранением выживал), криком кричали «маму», и уж – срамища сплошная – доходило до того, что просили, умоляли: «Добейте, братцы!..»

Воробьев признавался, каких трудов ему стоило делать дневниковые записи, вести записные книжки: «Нет, дневник вести невозможно, если все время помнить, что его каждую секунду могут прийти и забрать. А записывать здесь различный вздор, а не то, от чего волосы встали бы дыбом, не стоит». Тем не менее дневник Константин Дмитриевич вел и записывал туда именно то, от чего волосы встают дыбом. Прежде всего – то, до какого внутреннего опустошения доводило его противостояние с советским цензурно-карательным аппаратом. «А писать невозможно, – признается сам себе Воробьев в сентябре 1971 года. – Как только я сажусь за стол, за спиной незримо встает редактор, цензор, советский читатель. Этот «простой человек», пишущий на меня жалобы в ЦК. Жить давно надоело. Я уже с трудом переношу сам себя. Я мне противен, а порой жалок. Так и не уничтожил раба в себе».