– Excuse me, – сказала я.

Он не обращал на меня никакого внимания.

– Excuse me, – сказала я громче и закашлялась, – do you have food?

Он поднял на меня глаза и отрицательно покачал головой.

– Food, – повторила я, – food. Манжэ.

И показала пальцем на пиццу того мужика со щетиной.

– Non, – лениво выдавил из себя бармен и снова покачал головой из стороны в сторону.

Я продолжала стоять напротив него.

Тогда он повернулся ко мне спиной, наклонился куда-то под стойку бара, а потом извлек оттуда большой бумажный пакет. Для мусора.

Он сунул мне его прямо в нос, демонстрируя, что пакет пуст. И, издевательски ухмыльнувшись, сказал:

– Je suis desole, mais nous n’avons rien a vous proposer ce soir.[6]


Демонстрация пакета была столь наглядна, что я прекрасно поняла, что именно он сказал.

Я почувствовала, что краснею. Стремительно краснею. Что мое лицо, и уши, и кожа головы – все становится пунцовым. А на глаза наворачиваются слезы. От злости. От возмущения. От невозможности объяснить.

– Merde, – хрипло сказала я. Это слово я знала.

Я вышла из бара и быстро пошла обратно, в гостиницу Ideal.

Потрясающе. Потрясающе. Меня приняли за бомжа. Разве я похожа на бомжа? Разве я одета в вонючее тряпье? Впрочем… как я одета? Джинсы, коричневые зимние ботинки, довольно потасканный свитер. Для европейского бомжа – в самый раз. К тому же еще этот полиэтиленовый пакет с непонятным барахлом в руках.


Уже подходя к гостинице, я заметила круглосуточный магазинчик с китайской едой. Сонная аутичная китаянка упаковала мне в большую пластиковую коробку пережаренные куриные крылышки в каком-то сомнительном оранжево-желтом желе и салат из чего-то скользкого и зеленого. А еще я купила холодный чай – Ice Tea — в запотевшей жестяной банке.


Я вошла в гостиницу и подошла к арабу. Он спал, положив худое напряженное лицо на свои красивые смуглые руки.

– Онз, – произнесла я хрипло.

Онз. Одиннадцать. Это было волшебное слово. После него араб выдавал мне ключ от номера.

Очень хотелось спать.

Араб вздрогнул и проснулся. Несколько секунд таращился на меня, не узнавая. Потом сказал:

– Va d’ici.[7]

– Pardon?

Он быстро и изящно, по-кошачьи, выпрыгнул из-за деревянной стойки. Больно ткнул меня острыми длинными пальцами в грудь. И показал на дверь.

Он сказал:

– Casse-toi. Va te faire foutre.[8]


И вот тогда я посмотрела на себя в зеркало.

И вот тогда я посмотрела на себя в большое зеркало в позолоченной раме, которое висело в гостиничном холле.


И вот тогда все началось.

А меня не стало.

ЧАСТЬ 2

Ты, чертище, вели своей чертище,

Чтоб она, чертища, распустила волосища;

Как жила она с тобой в челнище,

Так жил бы и он со своей женой в избище.

Чтоб он ее ненавидел.

Заговор на остуду между мужем и женой

I

ДЕТЕНЫШ

Гигантские шестеренки Ковра-Самолета снова пришли в движение, и нелепо разукрашенная махина, скрежеща, неохотно возвратила людей в естественное положение.

Мальчик вышел за ограду и оглянулся на огромную, уродливую, свежевыкрашенную башку старика Хоттабыча, невесть зачем прибитую к Ковру. Приятно кружилась голова.

Потом были Американские Горки… Страшненько так. Щекотно под ребрами и в желудке. И все ужасно орали, даже взрослые. Даже мама. Хотя в целом ведь – ничего особенного.

На самом деле гораздо больше истеричных, бессмысленных американских горок Мальчику нравилась обыкновенная карусель – та, что располагалась в самом конце Чудо-града, с маленькими пластмассовыми креслами, подвешенными на длинных железных цепях. Это был его самый любимый аттракцион. Каждый раз, когда Мальчик приходил в Парк Культуры, он собирался первым делом идти туда, к Карусели. Но дойти до нее было непросто. Казалось бы, что тут такого? Входишь в огромную каменную арку ЦПКиО имени Горького, идешь вперед, огибая фонтан. Дальше – белоснежные ворота, ведущие в Чудо-град. А дальше – от этих ворот прямо к Карусели тянется широкая прямая аллея, и идти-то по ней всего минут семь, не больше…