Я не был лживым: этого я не выношу. Знал, что это ей во мне особенно нравится, умел хорошо оценивать ситуацию и всегда мог угадать, что прикрывают ее упрямые длинные ресницы. Я старался, чтобы со мной у нее на душе было светло.

И даже сейчас, когда ее со мной нет, я по ночам, когда не могу заснуть и бессмысленно смотрю в потолок, стараюсь сказать что-то, от чего она, сама не понимая почему, вздрогнет, зажжет свет и на миг глянет на другую половину своей кровати, загадочно улыбнется, а потом сразу крепко заснет. Может, я даже завою из-за нее.

У-у-у-у-у-у! Завою, как волк. Она – одна из тех, кто умеет общаться с волками, она – Ла Лоба. Когда ночью уличный фонарь бросает на нее свет, у тени, которую она отбрасывает, ноги волчицы.

«У нас нет будущего», – она сказала. Да. Что это было: страх от духовной и физической близости или страх связать себя? Не знаю. Это конец. Нет, думаю, что нет. Знаю: она ждет, что я брошусь за линию горизонта. Я сделаю это так, как сделаю и то, что пообещал ей невзначай, между прочим, словно в шутку: разрушу последний бастион… Возможно, это ее и напугало, но в таком случае ей следовало бы ни на шаг не отходить от меня. Она чувствует огромную тягу к бескрайним просторам, и что-то в ней кричит: «Не сейчас! Не сейчас!» Она нуждается в огромном пространстве своего Отечества. Здесь, на этом пространстве, я и потерпел поражение. Я хотел, чтобы нашим пространством стала бесконечная анфилада наших комнат, соединенных в одну. Поэтому так велика ее гостиная со множеством временных зон, и целый час, проведенный в одной из них, длится в другой всего несколько минут.

Не знаю, зачем я сказал ей, что хотел бы разрушить последний бастион Союза. Его разрушил не я. Я уничтожил НАШ союз. Сейчас нет радуги, чтобы его восстановить, сейчас она в своем ковчеге. Взяла с собой всех своих животных – и ручных (домашних), и опасных, к которым принадлежит сама, рыб летающих и птиц плавающих, улиток, питающихся одними только черными розами, и журавлей, которые летят с края разбитой тарелки по законам поэзии хайку. Она плывет в своем ковчеге и ждет, когда прекратится дождь, когда появится радуга где-то наверху над Москвой, когда ее напишет Рублев, а бурлаки с Волги дотащат до стен Кремля.

Мне пересказали ее выступление на Международном Конгрессе писателей русского зарубежья. Я не удивился. Такие понятия, как Честь, Долг, Патриотизм, Родина, для меня просто понятия, козырные карты дипломатической игры в покер с открытыми или закрытыми картами. Я даже не хочу знать, что они означают для меня лично, потому что такое знание обязывает. Какую-то связь между собой и ними я устанавливаю лишь в моменты крайнего одиночества или подавленности, потерянности в каких-то зазорах между пространствами, где больше нет места для маневра. Тогда они становятся моим убежищем и я чувствую себя лучше, порядочнее, обладающим честью, связанным со своей страной, каким я бываю тогда, когда меня не вынуждают забывать, что я такой же и таким останусь. Для нее эти понятия нечто совсем другое: они – составные элементы ее самой, ее основополагающие принципы.

Мне кажется, она все-таки должна была бы сказать и о том, как та страна, где она сейчас живет, повлияла на нее, а она очень повлияла. Она ее смягчила, пробудила стихи, открыла в ней потайные ящички, а также тот канал связи, тот тайный проход, который, возможно, остался бы закрытым и по которому и мне удавалось иногда пробираться, как по одесским катакомбам. Открываю ее самиздатовский экземпляр Цветаевой: «Нам улыбнутся старческие очи. Мои». Я читаю его как священную книгу ее молодости. Сажусь на то же место в Большом театре: белый лебедь превращается в черного, черный – в белого, и так постоянно. Озеро выходит из берегов, растекается по сцене, заполняет зрительный зал и течет по Тверской. У него вкус полусладкого шампанского – того самого, что пьет она. Того самого, что всегда пили мы, и которое вновь и вновь вызывает жажду.