– Вот напхалась-то! – говорит она с видимым наслаждением.

Отец нахмуривается.

– Что это у тебя, Олимпиада Марковна, за выражения! – говорит он недовольно.

Олимпиада Марковна совершенно наивно взглядывает на него.

– Какие, батюшка, выражения?

Отец махает рукой и отвертывается. Олимпиада Марковна вдруг ни с того ни с сего обращает свой взор на меня и как-то по-детски восклицает:

– Ах, какой красавец Ванечка-то стал!

Я наклоняю голову к тарелке.

– Да, ей-богу, получше тут всех, – продолжает таким тоном Олимпиада Марковна, как будто кто-нибудь возражает, – ей-богу, красавец, – упорствует она.

И при этом она ласково треплет меня по голове, цепляя рукавами себе в тарелке.

– Отставь от себя, пожалуйста, тарелку, – замечает отец.

– Зачем, батюшка?

– Она ведь тебе мешает.

– Нисколько не мешает, – возражает Олимпиада Марковна и прибавляет в раздумье, улыбаясь: – Поручик Немешаев… у Евгения на свадьбе плясал. Ей-богу, Ванечка! «Ей-же-ей», как девки знаменские говорили… Помнишь, Алешенька?

– Отстань ты от меня с глупостями, – сердито говорит отец, – не помню я ничего.

– Да как же, батюшка, не помнишь? Прошлым летом-то.

– Да отстань ты!

Олимпиада Марковна злобно взглядывает на него.

– Что же это ты, Алешенька, как зверь какой стал, слова нельзя сказать!

– Хорош «Алешенька», – перебивает отец, – шестьдесят три года малому, а она: «Алешенька».

– Да ну что ж, ругай, ругай! – деланно покорным тоном говорит Олимпиада Марковна, – авось не надолго вам досталось! Может, и умру скоро…

– И отлично сделаешь!

– Да я и сама думаю, что отлично… Земля меня забыла, окаянную…

И так далее…

А иногда у нас происходит такой разговор.

Олимпиада Марковна, бродя по комнатам, заходит ко мне и усаживается около стола, на котором я пишу. Сначала она берет или словарь, или старый задачник и читает, не отрываясь, около часа, иногда только раздумывая вполголоса: «…107 аршин черного сукна, 150 зеленого, заплатив за все это проценты с капитала в 17 120 рублей…» Вот купцы-то нынче как стали жить! – восклицает она при этом.

Потом кладет задачник и тащит какую-нибудь бумагу.

– Пожалуйста, Олимпиада Марковна, не путайте, – говорю я, – не берите, пожалуйста.

– Да я, батюшка, не беру ничего, – возражает Олимпиада Марковна, – что ж я, дура какая-нибудь?

– Да как же не берете?

– Ах, господи, как будто уж нельзя и посмотреть!.. Ты теперь, говорят, во всех газетах пишешь.

– Так вы бы попросили, я сам могу дать.

Олимпиада Марковна вдруг злобно швыряет рукопись и подымается.

– Да мне и не нужны твои паршивые стихи! – говорит она пренебрежительно. – Ты думаешь, что ты теперь вправду Аполлонский!

Под именем Аполлонского надо разуметь Полонского; но я не обращаю на это внимания и говорю:

– А не нуждаетесь – зачем же берете?

– Да и не нуждаюсь брать.

– Ну, значит, тем лучше.

– «Тем лучше, тем лучше», – передразнивает Олимпиада Марковна, – болван! У нас и в роду таких болванов не было.

– Во-первых, я вовсе не из вашего рода, – говорю я, – а во-вторых, нам с вами про это ничего почти неизвестно, – было или не было.

– Так что же, по-твоему, у нас в роду все дураки были?

– Я не говорю этого.

– Да как же это «не говорю», – не унимается Олимпиада Марковна, – что ж ты дурачишь-то меня! Ты воображаешь, что ты умнее всех стал! «Не говорю»! – как будто я не понимаю…

Олимпиада Марковна кидает на меня насмешливый и вызывающий взгляд и начинает быстро ходить по комнате, нервно завязывая и развязывая платки на голове. Руки у ней дрожат от злобы. Глаза стали совсем дикими.

– Небось не дурей тебя были! И поумнее и поученей во сто раз! – продолжает она.