Переводчик обмахивается веером.

– Больше нет вопросы?

– Всего один, – отвечает Якоб. – Почему вы утверждаете, что первый министр сёгуна требует от нас тысячу вееров из павлиньих перьев, когда, по вашим же высокоученым объяснениям, речь идет о куда более скромном числе – о числе «сто»?

Все взгляды следуют за пальцем Якоба, упирающемся в свиток, где изображен соответствующий иероглиф.

Наступившая ужасная тишина весьма красноречива, и Якоб мысленно возносит хвалу Господу.

– Тра-ля-ляшечки! – комментирует капитан Лейси. – Молочко-то убежало!

Кобаяси хватается за свиток:

– Послание сёгуна не для глаз писца!

– Что верно, то верно! – сейчас же бросается в бой Ворстенбос. – Это послание для моих глаз, господин переводчик! Моих! Господин Ивасэ, переведите-ка вы, чтобы мы наконец точно узнали, что на самом деле требуется: одна тысяча вееров или же сто вееров – для Совета старейшин и девятьсот – господину Кобаяси и его дружкам? Только вначале, господин Ивасэ, освежите мою память: какое наказание положено за умышленное искажение приказа сёгуна?

* * *

Когда до четырех часов дня остается ровно четыре минуты, Якоб за своим рабочим столом в пакгаузе Эйк прикладывает к исписанной странице лист промокательной бумаги. Выпивает очередную чашку воды – вся она позже выйдет вместе с пóтом. Затем, отложив промокашку в сторону, читает заголовок: «Приложение 16: истинное количество лакированных изделий, вывезенных с Дэдзимы в Батавию и не заявленных в сопроводительных документах, с 1793 по 1799 год».

Якоб закрывает черную папку, завязывает шнурки и убирает папку в портфель.

– Хандзабуро, заканчиваем. Управляющий Ворстенбос вызвал меня к четырем на совещание в Парадном кабинете. Отнеси, пожалуйста, эти бумаги в канцелярию, господину Ауэханду.

Хандзабуро вздыхает, берет папку и удаляется, весь в неизбывной тоске.

Якоб выходит следом, запирает за собой дверь пакгауза. В липком парнóм воздухе летают семена каких-то растений. Обгоревший на солнце голландец вспоминает первые зимние снежинки в родной Зеландии.

«Пойду по Короткой улице, – говорит он сам себе. – Может, увижу ее».

Голландский флаг на площади бессильно обвис, редко-редко трепыхнется.

«Если уж надумал изменить Анне, зачем гнаться за недостижимым?»

У Сухопутных ворот чиновник роется в тележке с сеном – ищет контрабанду.

«Прав Маринус – нанял бы себе куртизанку. Деньги теперь есть…»

Якоб доходит до Перекрестка. Там Игнаций подметает улицу.

На вопрос секретаря раб отвечает, что ученики доктора недавно ушли.

«Всего один взгляд – и было бы ясно, понравился ей рисунок или оскорбил».

Якоб стоит там, где, быть может, прошла она. За ним наблюдают двое соглядатаев.

Ближе к дому управляющего к нему подходит Петер Фишер:

– Ну что, я гляжу, ты у нас сегодня на коне? Рад, как кобель, который только что покрыл сучку? – От пруссака несет ромом.

Якоб догадывается, что Фишер намекает на утреннее происшествие с павлиньими веерами.

– Три года в этой богом забытой тюрьме… Сниткер клялся, что, когда он уйдет, я стану помощником ван Клефа! Слово давал! И тут являешься ты со своей чертовой ртутью. Удобно устроился у этого за пазухой… – Фишер, пошатываясь, смотрит на дом управляющего. – Не забывай, де Зут, я тебе не какой-нибудь слабак. Я не рядовой писарь! Не забывай…

– Что вы служили стрелком в Суринаме? Вы нам всем каждый день об этом напоминаете.

– Повышение – мое по праву! Перейдешь мне дорогу – я тебе все кости переломаю!

– Хорошего вам вечера, господин Фишер. Желаю провести его трезвей, чем были днем.

– Якоб де Зут! Своим врагам я ломаю кости, одну за другой…