Перикл это прекрасно понимал: «Подумайте: если бы мы жили на острове, – говорил он, – кто тогда мог бы одолеть нас?»[48] Но Перикл не мог позволить, чтобы природа препятствовала достижению его целей. Раз Афины сделались бы неуязвимыми, будь они островом, значит, они должны стать островом. Поэтому он просил афинян «как можно яснее мысленно представить себе такое положение, при котором нам придется покинуть нашу землю и жилища» и перебраться в город. Под защитой Длинных стен афиняне будут получать пропитание благодаря имперским поставкам и могут сколь угодно избегать сухопутного сражения. В своей чрезвычайно эмоциональной речи Перикл восклицал: «Поэтому следует не скорбеть о наших жилищах и полях, а подумать о нас самих. Ведь вещи существуют для людей, а не люди для них. Если бы я мог надеяться убедить вас в этом, то предложил бы добровольно покинуть нашу землю и самим опустошить ее, чтобы доказать пелопоннесцам, что из-за разорения земли вы не покоритесь им»[49].

Но даже Перикл не смог убедить афинян поступить подобным образом. Использование такой стратегии, основанной на холодном расчете и суровой дисциплине, которые опровергают привычные уложения и традиции, требует особых обстоятельств и особого доверия, на какое он мог лишь уповать; даже при прямой угрозе спартанского вторжения в 465–446 гг. до н. э. Перикл не сумел убедить афинян бросить их владения. В 431 г. до н. э. он все же прибегнул к этой стратегии и реализовал ее, пусть с немалыми затруднениями. Но к тому времени он получил достаточно власти, чтобы это сделать.

Вторая слабость империи была менее очевидной, однако не менее серьезной и проистекала из того самого динамизма, который сотворил морскую империю Афин. Проницательные наблюдатели, равно афиняне и иноземцы, отмечали эту особенность имперского великолепия, а также ее выгоды и опасности. Спустя много лет после смерти Перикла его воспитанник Алкивиад, призывая к походу на Сицилию, изложил свое видение империи, естественный динамизм которой возможно обуздать лишь ценой ее гибели. Афины должны пользоваться любыми возможностями расширить свое влияние, убеждал он, ибо, «как и все могущественные державы, мы также достигли могущества лишь потому, что всегда с готовностью помогали эллинам и варварам, когда они просили нас об этом. Если же мы будем хранить спокойствие или начнем длительное разбирательство, нужно ли помочь кому-нибудь как соплеменнику или нет, то, пожалуй, мало поможем распространению нашего могущества, а скорее совершенно погубим нашу державу»[50]. Подобно Периклу, он предупреждал, что Афинам слишком поздно менять свою политику; ступив на дорогу к империи, город уже не может с нее сойти – либо мы правим, либо нами правят. Алкивиад пошел и еще дальше, уверяя, что Афинская империя обрела силу, не позволяющую ей остановиться, – некую внутреннюю силу, которая не признает пределов и стабильности: «…если государство останется совершенно бездеятельным, то, подобно всякому другому организму, истощится, и все знания и искусства одряхлеют. Напротив, в борьбе оно будет постоянно накапливать опыт и привыкнет защищаться не только на словах, а на деле. Вообще же я совершенно убежден, что именно государство, всегда чуждавшееся бездеятельности, скорее всего может погибнуть, предавшись ей; думаю, что в наибольшей безопасности живут те люди, кто менее всего уклоняется в политике от стародавних обычаев и навыков, даже если они и не совершенны»[51].

В 432 г. до н. э., пытаясь убедить спартанцев объявить войну Афинам, жители Коринфа прибегли к тем же доводам, связав динамичный характер империи с нравами самих афинян. Они противопоставили спокойствие, бездеятельность и оборонительную доктрину спартанцев опасной агрессивности афинян: