Всё впроброс сказанное им однажды – не забывалось сынами его: на покосе ли, на гульбе ли, на реке, – и в тот раз, когда отец впервые вложил в руки Степану завесную пищаль и велел:
– Стрель… в тот арбуз… а то он дражнится… Не топорщь локоть… раскрылился.
Видя, как отец ловко обращается с любым оружием, Степан спросил однажды:
– Тять, а тебя кто выучил? Дед Исайя?
Отец помолчал – и ответил отрывисто, словно недовольный:
– Матерня родня… выучила…
Очнулся в ночи, вдруг отчётливо расслышав голос стражника, сидевшего возле самой двери:
– Анам хаста. Анам тёшекте ята. Хардашларымдан бириси ярдыма кельмей. Амма биз эпимиз онын балалары, ялыныз мен дегилим. (Мать болеет. Мать лежит. Ни один брат не хочет помогать. А мы ведь все её дети, не я один. – тат.)
Ответа не прозвучало.
Стражник замолчал.
Вокруг стояла плотная, как вода на дне, тишь.
Битое тело его оставалось посреди вездесущей боли, как одинокое дерево в ледяное половодье. Знобило плоть, точило душу под самое основанье.
Он упрямо чуждался своей боли, как не к нему пришедшей.
Ненарочно, без усилия, понял о себе так: буду, пока я есть, а дальше – рассудят без меня. Смерть не явилась, и, бог весть, может, впереди ещё многие, как курлыкающие стаи, дни.
Медленно вдохнув во всю грудь, открыл прозревший глаз – и тут же ощутил, как дрогнуло веко второго.
…может, и тот, ежели откроется, прозреет?..
Вглядываясь, опознал, где под потолком оконце: тьма вокруг была мутно-чёрной, а там – почти синей.
Исхитрился рассмотреть одну, еле различимую, звезду. Звезда стояла ровно посреди окна, но натекающая слеза всё словно бы сдвигала звезду в сторону. Та скользила по небу, как по льду, слабо мигая.
Насухо протерев глаз, уставился в ставшую, наконец, на место своё звезду, и смотрел, смотрел, пока не заныло веко.
«Господи, смилуйся», – повторял без истовости, глядя в синий свет.
Серб и второй, лях, спали где-то поодаль.
Прислушиваясь, различал их дыхание.
В темнице могла б уместиться и дюжина полоняников.
Их, троих, держали здесь потому, что пока не собирались продавать.
Переломанный – кому он был нужен? Однако ж его не порешили сразу, не кинули в яму, – и в том таилась своя надежда.
Она согревала сердце.
До сих пор отчаянье не постигло его.
Он готов был улыбнуться тому, что по-прежнему дышит.
…и здесь осознал, что ему снова надо на лохань.
Повернулся набок, горько уверенный в том, что серб убрал поганое корыто в дальний угол, где оно и стояло. Успел огорчиться, что придётся его будить, звать, – и тут же рассмотрел в тёмно-синем свете: лохань здесь же, причём опустошённая. И рядом – он дотянулся рукой и убедился – кувшин с водой.
Преодолевая боль, зацепил кувшин своим одеревенелым пальцем, подтянул, стараясь не обронить, и, завалившись на спину, отпил.
…теперь надо было найти стену, чтоб опереться, чтоб суметь…
Долго ворочался, изнывая от муки, сопровождавшей всякое его шевеление.
Переломанная нога вгрызалась в него, как зверь.
Голова колокольно гудела.
Ныли поломанные рёбра и отбитые кишки.
Плоть отчаянно противилась ему.
…кусая раскровавившиеся, тонкокожие и шероховатые, как померанец, губы, всё-таки засунул лохань под себя.
…и потом, отирая себя соломой, ощущал себя победившим в схватке, где и святые отчаялись спасти его.
Лежал в приспущенных шароварах, согревшийся от усталости.
Видел в свете звезды ступни ног.
Одна нога лежала чужой, недвижимой. Штанину вздымала поломанная кость. Скоро та рана начнёт гнить.
На второй ноге весело, как скоморохи, шевелились пальцы.
…открыл глаза, а серб уже сидел подле, предовольный.