– А ты измождал, Дёма, – без смеха в голосе отвечал Тимофей, редко, но звучно охлопывая огромного сечевика; чёрный полукунтуш от каждого удара вспыхивал пылью.
Прозванье того Демьяна было – Раздайбеда.
Вокруг его багрового с мороза уха был обёрнут трижды оселедец.
– Та ж зима, Тимоха, – хохотнул вошедший и тут же сам себя перебил, заметив явившуюся с очередным подносом пирогов хозяйскую жену. – Дивовысько яке! Султана!.. Лягу у тебя, Тимох? Может, и мне невеста приснится? – голые щёки его мясисто сплясали от хохота; рот был полон крупных, как головки чеснока, зубов.
Многое хохлачи называли на свой лад, и округлость их языка щекотала слух. Балагурили, бесстыдно бранились. Звали себя – лыцари. Отряд свой – батавой. Сообща всех сечевиков – товариство. Господа поминали: Пане Боже.
Пили хмельного больше и жаднее донцев. К еде и вовсе были ненасытны.
– Не ради пьянства, а за-ради духовного братства, – выкрикивали, стуча баклагами.
По оттаявшим головам их тёк от усердия пот.
– Двинем до Азова? – спросил Демьян Раздайбеда у Тимофея, выпив и отерев огромной рукой рот.
Тут же сидели два отцовских товарища: живущий в соседском курене Трифон Вяткин, чернявый, с головой, будто вбитой в тело, и лбом, заросшим волосом едва не до бровей, и крепкий дружок Васька Аляной, белобрысый, с криво постриженной, редкой бородою, непрестанно менявший жён, имевший привычку произносить по делу и без дела: «Акуля, что шьёшь не оттуля?». Иной раз он резал свою поговорку, произнося лишь, то задумчиво, а то и ругательно, нараспев: «Аку-у-уля…».
Раздайбеда, не дождавшись ответа, перевёл взгляд на Ваську.
Аляной сказал таинственно:
– Аку-у-уля… – но тут же, хмуря редкие, словно выгоревшие брови, спросил про любопытное ему: – Хохлачи, сказывают, опять атамана поменяли?
– Которого? – спросил Раздайбеда.
– Да я и прежнего запамятовал…
– Нонешний – славный козачина, – добродушно сказал Раздайбеда. – Не то прежний. Задушили его, бисову душу.
Васька согласно и всерьёз кивал, хотя знавшие его могли разглядеть: он дурачится.
…нашумевшись, сечевики возвращались к основному, пытая донцев за скорый поход, о котором прослышали.
– Круг ещё не сказал… Как круг порешит, – глушил их интерес Вяткин, несогласно качая головой, и тут же громко вопрошал: – Сколь нынче в Азове башен, кто посчитал?
Спрашивая, он топырил обе пятерни, как бы показывая тем самым множество башен; но на левой его руке недоставало двух, косо срезанных пальцев.
Глядел он при том не на сечевиков, а на Ваську Аляного, сидящего напротив.
– Я в счёте слаб, Трифон, – всерьёз отвечал Аляной. – Сказывали, одиннадцать. То, должно, возле десяти: как у тя пальцев.
Сечевики загрохотали: как яблоню со спелыми яблоками протрясли.
– Азов-город – одиннадцатибашенный, – гудел, супя брови, Трифон, на потеху не отвечая, но и не сердясь. – И азовцев там боле, чем всех донцев в городках наших…
– А с хохлачами? – не соглашался Аляной; бледно-голубые глаза его по-прежнему смеялись, но губы были строги, и даже борода торчала вопрошающе.
Вяткин вместо ответа поискал в ближайшей плошке солёный огурец; нашёл огрызок и безгребостно съел.
– …так мы ж не все одиннадцать будем брать, Трифон, – примирительно уговаривал его Аляной. – Одну возьмём, и станем с азовцами соседи.
Трифон снова, нарочито недовольный, загудел своё:
– У азовцев – с двести пушек. А мы и ста не наберём. За Азовом лежит всё Крымско ханство, а наш всеблагий царь-государь – он за кем? За кем, говорю?
Вяткин, как и Аляной, забавлялся, но хохлачи верили в их препирания.