Таким образом, отыскать прямых предшественников евразийства среди русских мыслителей прошлого нелегко. Радикально порывая со всеми феноменами западноевропейской культуры, выдвигая в истории русской государственности на передний план татаро-монгольское наследие и призывая чуть ли не весь мир подняться против господства Европы (тут у евразийцев были очевидные точки соприкосновения с большевиками), идеологи евразийства по существу встали на новый путь. Взвинченная риторика, странноватый комплекс идей евразийства отвечали революционному характеру эпохи, породившей их концепцию.

II

Но с такими же крикливыми декларациями, с не менее причудливыми идеями выступали в те годы и некоторые властители дум в Германии. И они тоже грезили о преодолении гегемонии Запада, а заодно – о разрушении традиционных принципов цивилизации.

Не «восстание масс» (X. Ортега-и-Гассет), а бунт интеллектуальных элит – вот что нанесло гуманизму самый ощутимый удар, писал об этом в 1939 г. русский историк и публицист Георгий Федотов68. Наглядным подтверждением этих слов может служить так называемая консервативная революция в Веймарской республике. Подобно евразийству, консервативная революция насчитывала в своих рядах немало рафинированных умов и блестящих стилистов. В отличие от нацистских демагогов они подкапывались не только под политический, но и под духовный фундамент первой немецкой демократии. Хотя у «консервативных революционеров» были кое-какие предтечи (непрямые предшественники были и у евразийцев), как особое явление консервативная революция приобрела отчетливые черты лишь в связи с событиями 1918–1919 гг. Без «переживания войны», без Версаля и без Веймара подобный идеологический феномен едва ли был возможен.

Само по себе обозначение «консервативная революция», оксюморон, составленный из несовместимых понятий, говорит о необычности, парадоксальности того, что под ним подразумевалось. «Национальная спесь, не желающая… смириться с военным поражением, – пишет в этой связи политолог Ганс Бухгейм, – пока что еще не могла двинуться на своего врага и потому ополчилась против собственного государства, как если бы ликвидация этого государства была первым условием национального возрождения»69.

В то же время – и это резко отличало их от большевиков – сторонники консервативной революции отрицали настоящее не во имя «светлого будущего», а ради торжества старой, восходящей к Средневековью имперской идеи. И здесь параллели с евразийством особенно бросаются в глаза. Радикальная новизна, говорил Н. Трубецкой, есть не что иное, как обновленная далекая старина; всякое радикальное обновление апеллирует к древнему, а не к недавнему прошлому. Трубецкой имел в виду отталкивание евразийцев от послепетровской России во имя Святой Руси. В свою очередь немецкие «консервативные революционеры» отвергали эпоху Вильгельма II и прославляли средневековый рейх.

Для них тяжелые условия Версальского договора (впрочем, не более тяжелые, чем условия, продиктованные Германией большевистскому правительству в Брест-Литовске) были достаточным основанием для того, чтобы разнести в щепы существующий европейский порядок. Уязвленное национальное самолюбие – вот что стало господствующим мотивом их умонастроения и основой их тактики; утолить эту боль не могли никакие ссылки на общее европейское и христианское наследие.

«Мы – народ в узах, – писал в 1923 г. Артур Мёллер ван ден Брук, один из зачинателей консервативной революции. – Тесное пространство, в котором мы зажаты, чревато опасностью, масштабы которой непредсказуемы. Такова угроза, которую представляем мы, – и не следует ли нам претворить эту угрозу в нашу политику?»