Елена Андреевна повернулась к Гожеву, выпрямилась, сдвинула каблуки кирзовых сапог.

– Разрешите идти, товарищ капитан?

Гожев кивнул.

Она уже открыла дверь, но вдруг обернулась и взглянула на Чиркова.

– А уж вы, товарищ политрук, ни за что не пошли бы меня проводить, я знаю, – сказала она.

– Разумеется, не пойду, – ответил Чирков.

– Вы принципиально женщин не провожаете или только потому, что я ниже вас по званию? – спросила она.

– Нет, я вас не провожаю потому, что вы – это вы, – ответил Чирков.

Услышав этот презрительный, полный откровенной вражды ответ, она опустила голову и сказала беззлобно, с огорчением:

– Как это все грустно…

И вышла, сопровождаемая Устиновичем.

3

На аэродроме действительно жили «ползком», как говорил Гожев.

Немцы обстреливали аэродром всякий раз, когда на него садился самолет. И когда самолет с него взлетал. И когда на ближних участках фронта что-нибудь происходило. И когда только опасались, что может что-нибудь произойти. И просто по часам – на рассвете, в обед, на закате. Иногда в полночь, иногда позже. И, уж начав бить, били долго, упрямо, заново и заново перемешивая взрывами песок, дерн, хвою, бревна, камни, сучья, сосновые шишки.

Летное поле было устроено прошлой осенью на бывшем выгоне деревни. Жители деревни давно разбежались, а избы их врыли глубоко в землю, превратив в землянки. Все это изобрел Гожев: возле каждой избы вырыли яму, потом в яму по наклонному деревянному настилу скатили избу, целиком, со всем, что в ней было, – с русской печью, полатями, лавками, полами; потом покрыли избу пятью накатами бревен и засыпали сверху песком.

И деревня теперь снаружи казалась двумя рядами низких песчаных бугорков, над которыми в холодные дни вились столбики дыма. Внутри, в избах, все оставалось по-прежнему: возле печей стояли ухваты и горшки, в углу висели иконы, на стенах – семейные фотографии, и только заколоченные досками окна напоминали, что кругом земля. В этой вечной подземной тьме вот уже год шла почти вся жизнь тех, кто служил на аэродроме.

Здесь, под Ленинградом, да и всюду на севере линии фронтов установились еще прошлой осенью и с тех пор почти не менялись. В минувшее лето – второе лето войны – главные битвы перекинулись на юг, на Украину, к Дону. До тех мест отсюда были тысячи километров, и сведения о том, что там совершалось, доходили скупо и кратко. Но основное знали: там в тяжелейших боях наши войска продолжали отходить, оставляли город за городом, и вот уже вся Украина захвачена немцами, и Дон перейден, и битва кипит уже возле самой Волги, под Сталинградом, где происходит что-то пока еще не совсем ясное, но чрезвычайно важное. И служившие на аэродроме следили за всем, что совершалось там, с напряженным вниманием; исполинская трагедия войны, распадавшаяся для миллионов отдельных людей еще и на миллионы отдельных трагедий, поглощала все их душевные силы. Но говорили между собой об этом они довольно мало. Они наверняка знали, что неизбежно придет и их час, что великая битва перекинется и сюда, и были готовы к этому часу. А тем временем их жизнь, твердо сложившаяся за год, была до предела занята ежедневным тяжелым трудом: выравниванием летного поля, которое каждый день заново перепахивали снаряды, закапыванием в землю запасов горючего, заправкой и ремонтом самолетов – постоянным ремонтом, потому что наши самолеты, поврежденные в боях над захваченной врагом территорией, чаще всего садились именно на их аэродром как самый ближний к линии фронта.

И люди здесь работали так же, как и жили, – «ползком», чтобы осколки снарядов перескакивали через спины. И после почти каждого артиллерийского налета по аэродрому расползалась весть о чьей-нибудь смерти.