– Садись… садись на кровать. Я тебе расскажу… только сначала подожди… подожди немножко…
Он снова намыливает лицо, потом правит бритву. Он возмущен, что опять нет горячей воды.
– Послушай, Карл… Я как на иголках. Ты можешь мучить меня сколько хочешь, но сейчас скажи мне одно – это было хорошо или плохо?
Он поворачивается ко мне с помазком в руке и странно улыбается:
– Погоди… скоро узнаешь…
– Значит, все провалилось.
– Нет… – говорит он, растягивая это «нет». – Ничего не провалилось, но ничего особенного и не вышло… Между прочим, что ты сказал в редакции? Как там обошлось?
Я вижу, что из него ничего не вытянешь. Он скажет что-нибудь только тогда, когда сам этого захочет, и ни минутой раньше. Я ложусь на кровать и молчу. Карл продолжает бриться.
Вдруг ни с того ни с сего он начинает говорить – сперва бессвязно, потом яснее, отчетливее и определеннее. Ему приходится делать над собой усилия, но он явно решился рассказать все; он говорит так, точно хочет облегчить совесть покаянием. Он даже вспоминает взгляд, который бросил на меня, садясь в лифт. Он задерживается на этом, как бы намекая, что это был решающий момент и что, если б можно было повторить все сначала, он не вылез бы из лифта.
Когда он вошел, Ирен была в халате. На комоде стояло ведерко с шампанским. В номере – полутьма и приятный звук ее голоса. Карл подробно рассказывает мне о номере, о шампанском, о том, как гарсон его открыл, как хлопнула пробка, как шуршал халат Ирен, когда она подошла к нему поздороваться, – словом, обо всем, кроме того, что меня интересует.
Он пришел к ней около восьми вечера. В половине девятого он начал волноваться, что опоздает на работу.
– Я тебе позвонил часов в девять, да?
– Да, примерно.
– Я здорово нервничал, понимаешь…
– Понимаю. Продолжай…
Я не знаю, верить Карлу или нет, особенно после всех этих писем, которые мы стряпали. Я даже не знаю, верить ли своим ушам, потому что он говорит совершенно невероятные вещи. Но все же, зная его, я думаю, что это правда. И потом, я вспоминаю его голос по телефону, эту смесь испуга и торжества. Но почему же тогда нет торжества в его рассказе сейчас? Он улыбается все время, как маленький розовый клоп, который до отвала напился крови.
– Так я позвонил тебе в девять? – снова спрашивает он.
Я устало киваю головой. Да, в девять. Сейчас он уже уверен, что в девять, потому что помнит, как вынул часы. Во всяком случае, когда он опять посмотрел на часы, было уже десять. В десять Ирен лежит на диване и держит в руках свои груди. Так он мне это рассказывает – в час по чайной ложке. В одиннадцать все было решено: они вместе бегут на Борнео. К чертовой матери мужа, она его никогда не любила. Она никогда не написала бы первого письма, если бы ее муж не был пороховницей без пороха.
– Вдруг она спрашивает меня, – говорит Карл, – «а ты уверен, дорогой, что я тебе не надоем?»
Я начинаю хохотать. Я не могу удержаться – все это звучит так глупо.
– Ну и что ты сказал ей?
– А что я, по-твоему, должен был сказать? Я сказал: «Как вы можете кому-нибудь надоесть?»
И тут наконец Карл стал рассказывать мне со всеми подробностями, что было дальше. Он наклонился и поцеловал ее груди, а после этих страстных поцелуев он запихнул их обратно в корсаж или как это там называется. И выпил еще бокал шампанского.
Около полуночи приходит гарсон с пивом и бутербродами с икрой. Все это время Карлу, по его словам, до смерти хотелось писать. Один раз у него была эрекция. Но потом пропала. Мочевой пузырь мог лопнуть в любую минуту, но этот мудак Карл решил, что должен быть джентльменом.