– Нет, боюсь, ноги будут мерзнуть.
– Опять гадость какая-нибудь? – одобрительно интересуется Галка, и ответом ей служат подавленные ухмылки и блудливо косящие глаза: Лбов уверяет, будто от свиного сала одеяло ночью поднимается так высоко, что на босые ноги его уже не хватает.
– Не можете без похабщины! – восхищенно встряхивает челкой Галка и выносит приговор: – Значит, на обед будет уха и отварная осетрина. А если кому будет мало, пусть добирает свининой, я на всякий случай потушу.
– Галочка, – нежно интересуется Боярский, – нам с Борей один черт – и то, и другое не кошер, но чем отличаются вареная и отварная?
Боря печально отводит глаза, а Галка отбривает:
– У Севы спроси. Он у нас самый культурный. Вареную варят, а отварную отваривают, в столовке вареная, а у меня отварная, – в первые дни в Доусоне они кормились в столовке рыбккоопа, и Галка постоянно ворчала, что там портят деликатесную рыбу, сига, чира, нельму жарят, как минтая, на подсолнечном масле. А парням было все равно вкусно и весело: кассирша их обсчитывала, а они зарывали в картофельное пюре дополнительные порции рыбы и потом азартно прикидывали, кто же кого в итоге одурачил, – в жизни всегда есть место спорту. Да и звуки каковы – нельма, оленина!.. Ну и что, что она сухая и с душком, из-за которого некоторые аристократишки не могут ее есть, – ведь нет ничего важнее звуков!
Доусон – словно давний сон: набирающая силу утренняя жара, элегантное Пулково с опрокинутыми стеклянными стаканами над головой, сухое вино в буфете, локально выпуклые пространства в самолете – и вдруг чугунный снег, облупленные блочные здания на бетонных сваях, обшитые досками толстенные трубы, напоминающие бесконечные, попшикивающие паром бочки (вечная мерзлота не приемлет тепломагистралей), уложенные на козлы вдоль пары центральных улиц, а в поперечных переулках чернеют бревенчатые бараки на низеньких колодезных срубах да еще реденькие балкú, вагончики на полозьях, изнутри обитые оленьими шкурами – брошенные, распадающиеся, они выглядят через выбитые окна шелудивыми какой-то особенной, северной шелудивостью – внутренней. Среди этих роскошеств даже на жалкий советский классицизмик двухэтажного желтого исполкомчика ложится отдаленный отсвет красоты. Все-таки те, кто его слепил, что-то слышали про Парфенон или хотя бы видели тех, кто про него слышал. Но Север, Север-чародей – никакого советского занудства, никаких справок, приемных часов – сразу же кабинет главного архитектора, свойского мужика в байковой свекольной ковбойке, всего лет на десять-пятнадцать их постарше, все по-свойски рассаживаются где придется, включая пол и подоконники (Галке уступлен центральный стул перед главным канцелярским столом), тут же вызывается по вертушке начальник строительного треста (человек-гора, шепчет Бах Олегу и Юре Федорову, и Юра, кандидат в мастера по штанге в полутяже, ревниво хмыкает: таких амбалов в раздетом виде нужно смотреть…), всем разливается по стакану желтоватого «Горного Дубняка» (на целый день душистая отрыжка), и главный архитектор осуждающе указывает на строительного босса: «Не могу смотреть, как он пьет. Выпьет и вместо закуски три раза крутит ручку арифмометра». Арифмометр «железный Феликс» у него на столе точно такой же, как у них на вычпрактикуме, и они по очереди привычно прокручивают крошечную рукоятку, а Галка делает только один глоток и передергивается. У всех на лицах поверх сдержанной гадливости проступает умиление (только женщины и дают нам возможность почувствовать себя большими и сильными), а главный архитектор оживленно интересуется: «Помните, бич покупает два тройных одеколона и один цветочный? Продавщица говорит: брали бы уж все тройные, а он отвечает: с нами дама».