– Вот, – сказал Равич. – Еще один Троцкий, замаскировавшийся. Затаился с добрых старых времен сплоченности и партийного единства.

Хозяйка придирчиво осмотрела изображение.

– Можно спокойно выбрасывать, – рассудила она. – Это ни на что не годится. Тут либо одна половина оскорбительна, либо другая. – Она отдала картину коридорному. – Раму оставишь, Адольф. Рама хорошая, дуб.

– А этих куда денете? – спросил Равич. – Всех этих Альфонсов и Франко?

– Как куда? В подвал. Вдруг опять понадобятся.

– То-то у вас в подвале, наверно, красота. Мавзолей, правда, временный. И много там еще?

– Конечно! Русские. Несколько Лениных в картонных рамках, про запас, потом последний царь, тоже несколько штук. Эти от умерших постояльцев остались. Один портрет вообще замечательный, оригинал, масло, роскошная золоченая рама. Хозяин с собой покончил. Итальянцы есть. Два Гарибальди, три короля и один Муссолини, правда, плохонький, на газетной бумаге, еще с тех времен, когда он социалистом был в Цюрихе. Ну, он-то, впрочем, уже только как раритет интересен. Его никто к себе вешать не хочет.

– И немцы есть?

– Сколько-то Марксов, этих больше всего, один Лассаль, один Бебель, потом групповой снимок – Эберт, Штреземан, Носке14, ну и еще там по мелочи. Носке, кстати, уже чернилами замазан, он, как мне объяснили, с нацистами связался.

– Это правда. Можете отправить его к Муссолини. А на другую сторону немцев у вас нет?

– Ну как же. Один Гинденбург, один кайзер Вильгельм, один Бисмарк и даже, – хозяйка улыбнулась, – один Гитлер имеется, в плаще. У нас комплект на все случаи жизни.

– Как? – изумился Равич. – Даже Гитлер есть? Но этот-то как к вам успел пробраться?

– От одного гомосексуалиста остался. Он в тридцать четвертом заселился, ну, когда у вас там Рёмаи многих других поубивали. Все время боялся и молился без конца. Потом один богач аргентинец его с собой забрал. Имя у него смешное было – Пуцци. Хотите на Гитлера взглянуть? Он в подвале.

– Не сейчас. Не в подвале. Лучше дождусь, когда вся эта красота в комнатах висеть будет.

Хозяйка стрельнула в него своими черными бусинами.

– Ах вон что, – догадалась она. – Хотите сказать: когда они сюда эмигрантами приедут?

* * *

На входе в «Шехерезаду» в роскошной ливрее с золотыми галунами стоял Борис; он любезно открыл дверцу их такси. Равич вылез. Морозов ухмыльнулся:

– Ты вроде к нам не собирался.

– Да я и не хотел.

– Это я его притащила, Борис. – Кэте Хэгстрем уже обнимала Морозова. – Слава богу, я снова с вами!

– Душой вы русская, Катя. Одному богу известно, как это вас угораздило в Бостоне родиться. Вперед, Равич! – Морозов распахнул тяжелую дверь. – Велик человек в своих намерениях, да слаб в их осуществлении. В этом и беда, и прелесть рода человеческого.

Зал «Шехерезады» был оформлен в виде восточного шатра. Здесь обслуживали русские официанты в красных черкесках. Имелся и свой оркестр из русских и румынских цыган. Гости сидели за низкими столиками на банкетках-диванчиках, расставленных по кругу вдоль стены. В зале было довольно темно и довольно людно.

– Что будете пить, Кэте? – спросил Равич.

– Водку. А цыгане пусть играют. Хватит с меня «Сказок Венского леса» в ритме парадного марша. – Она скинула туфли и забралась с ногами на банкетку. – Знаете, Равич, усталость мою как рукой сняло. Несколько часов Парижа вернули меня к жизни. Но по-прежнему такое чувство, будто я бежала из концлагеря. Представляете?

Равич глянул на нее.

– Более или менее, – уклончиво ответил он.

Черкес уже принес им небольшую бутылку водки и рюмки. Равич их наполнил, одну поставил перед Кэте. Она жадно, залпом, выпила и только потом, поставив рюмку, огляделась по сторонам.