В соборе было прохладно, пахло свежескошенной травой и полевыми цветами. На каменных плитах лежали прямоугольники солнечного света, пропущенного сквозь оконные рамы. Служил старенький сухонький священник в фиолетовой камилавке, иссохшая фигурка которого утопала в стоящей колом зеленой фелони. Монахини в черных апостольниках, поверх которых были надеты у них черные шапочки, бесшумно скользили по храму, меняя свечи в подсвечниках под иконами.

На лице игуменьи матушки Евлампии царило такое умиление, что взор её словно бы пронизывал предметы, одновременно как будто и вовсе не видя их. И Александра Николаевна, с благоговением взирая на лик настоятельницы, возлагала упования на эту молитвенную силу, придающую чертам её знакомицы надмирные мотивы…

Наступило время молитв Василия Великого. Игуменья положила в царских вратах охапку свежескошенной травы, поставила в царских вратах низкий обитый сиреневым бархатом налой, на него поместили открытый служебник. Священник, поддерживаемый матушкой, тяжело опустился коленями на траву, и все, бывшие в храме, тоже преклонили колена.

Голос у старенького дряхлого священника, паче чаяния, оказался молодым, высоким, без трещины. "Во тьме сидящим восход показывай… и просветивый седящие во тьме и сени смертной…" Священник читал отчётливо, и отзвук каждого произносимого им слова ещё долго витал в гулком пространстве собора. "Лета измеряй живым и времена уствляяй смерти: низводяй во ад и возводяй, связуяй в немощи и отпущаяй в силе: настоящее потребне строяй и будущая полезно управляяй: смертным жалом уязвенных воскресения надеждами веселяяй. Сам убо Владыко всех, Боже Спасителю наш, надежде всех концев земли, и сущим в море далече…" На этих словах – "и сущим в море далече" – по щекам Александры Николаевны покатились слёзы, и далее в продолжении молитвы она уже не умела сдержать их. "Иже и в сей всесовершенный и спасительный праздник, о иже в аде держимых сподобивый приимати…"

Когда раздались слова молитвы о душах сущих во аде, Александра Николаевна внезапно ощутила какое-то неотвязное беспокойство. Сколько раз за свою жизнь стояла она Троицкую службу, но никогда прежде не придавала именно этим очистительным молитвам, дозволенным лишь раз в году, какого-то особенного значения. Но тут ей показалось, что то, что говорит священник, касается непосредственно её. Она начала думать, кто из её родных и знакомых мог оказаться в аду, и ничего не могла придумать, и вдруг её пронзила простая мысль: "Да ведь Павлик в аду! Что, если не ад, японский плен?"

Послышался звучный голос канонарха: "Ныне в знамение всем в яве языцем быша…", и затем чудные, дивные аккорды, сопровождаемые ясным, отчётливым произношением слов стихиры. И торжественные хватающие за сердце аккорды всё росли и росли, и вместе с ними возносилась душа Александры Николаевны куда-то под купол, барабан которого был пронизан голубым солнечным светом.

После отпуста к Александре Николаевне подошла молодая монашенка и, опустив глаза, от имени матушки Евлампии пригласила на чай.

Узенькая дорожка, посыпанная песком, вела от собора наискосок к домику настоятельницы, прикорнувшему под сенью двух вековых сосен. В гостиной на подоконниках стояли в кадках небольшие пальмы, в банках – столетники, бегонии, фикусы, пахло кипарисом и маслом. В изголовье топчана на божнице, освещенной желтенькими огоньками неугасимых лампадок, скучились преподобные, святые, мученики и великомученики. Из-под неё на шёлковом малиновом шнурке висела металлическая фляжка со святой афонской водой. Придерживая широкий рукав рясы, вплыла игуменья. Всё, о чем будет сказано за чаем, Александра Николаевна знала, как "Отче наш". Знала она, что пойдут жалобы на дороговизну хлебов, да на бессовестность торгующих, да на прочие разнообразные неустройства.