– Вот это я понимаю! – услышав рассказ однокурсника, удовлетворённо воскликнул Траугот, поднимаясь со своего места и потирая крепкие руки. – Вот это браво! Вот это я понимаю!
Как такое мог сказать Витте, Сергей Леонидович совершенно не мог взять в толк, но небылицы Нездведского уже не раз оказывались правдой, и не доверять ему у товарищей оснований не было.
– Одно здесь справедливо, – заметил только Сергей Леонидович, – революцию действительно делают князья и графы. Крестьяне просто бунтуют.
Говорили ещё, но уже не Незведский, а кто-то другой, что Витте сказал Петрункевичу: "Вы думаете, – сказал ему Витте, – что правительство обнаружило свое бессилие и не может справиться с общественным движением без помощи этого самого общества? А я Вам скажу, что правительство располагает средством, с помощью которого оно не только может раздавить общественное движение, но и нанести ему такой удар, от которого оно не оправилось бы – стоит только пообещать крестьянам наделить каждую семью 25 десятинами земли, – все вы, землевладельцы, будете сметены окончательно". И общество действительно хорошо почувствовало, что настаёт момент, когда именно правительство вынуждено будет, как и в 1861-ом году, опять выступить главным революционером.
Как бы то ни было, чувствовалось абсолютно всеми, что если в ближайшем времени не будет совершена сверху необходимая реформа, вызываемая государственной предусмотрительностью, то в недалёком будущем верховная власть будет вынуждена ходом вещей и под влиянием нарастающего в стране оппозиционного настроения согласиться на более коренное преобразование государственного строя.
Однажды во время такой пирушки Сергей Леонидович выпил лишнего и задорное веселье снизошло на него:
Это было одно из сочинений Павлуши, который с детства забавлялся стихами, подражая известным поэтам. Выговорив, а скорее, прокричав эти строки, Сергей Леонидович уронил голову на грудь, закрыл лицо руками и содрогнулся в тяжких рыданиях.
Траугот только покачал головой, поспешно отставил свой стакан, подхватил Сергея Леонидовича под руки и проводил в соседнюю комнату до кровати.
– Чистая, светлая душа, – сказал он товарищам, вернувшись к столу, долил свой стакан до края и, некоторое время задумчиво проницая его недра, словно надеясь увидеть там то ли будущее, то ли что-то безвозвратно потерянное, опустошил одним махом.
Между тем события последних месяцев настолько расстроили нервы Александры Николаевны, что она решительно ни в чём не находила покоя, хотя в целом жизнь её опять сложилась в то единое целое, осознание которого придавали ей достоинство и силы к действию. Подошедшая осень только усугубляла её состояние. Опустошённые куртины с жалкими остатками осенних цветов, побитых утренними морозами, смотрели сиро и неопрятно. Ночи становились всё чернее, и участь сына, хоть и живого, мерещилась ей всё непрогляднее. "Совсем осень, – думалось ей, – скоро и дороги размоет…" То она, повязав на голову чёрное кружево, закутавшись в бурнус, выходила в сад и подолгу отрешённо сидела на скамье, не обращая внимания на то, что облетавшие деревья осыпали ей плечи жёлтыми листьями, а то жажда деятельности овладевала ей, и тогда она решительно принималась за рукоделье. Рано в сумерки зажигалась лампа над столом, заваленным материями и выкройками. Монотонно стучала швейная машинка, своим звуком точно отделяя её от всего окружающего, но всё это было не то. Зловещее завывание ветра в трубах, к которому невольно прислушиваешься, если в комнате царит унылое молчание, чёрная, непроницаемая ночь за стеклом, как бы бросали вызов её бездеятельности.