Маруся так не могла, поэтому рядом с ней всегда садилась такая же тихая Анисья Дмитриевна, с которой Прасковьиной дочери было комфортнее всего. Женькина бабушка не лезла с советами, не прикрикивала, а молча слушала и хвалила все, что извлекали Марусины руки из несчастного инструмента.
Надо ли говорить, что в глубине души Маруся считала Анисью Дмитриевну бабушкой и страстно мечтала поменяться местами с рыжим Женькой. А потом к этой мечте добавилась другая, но о ней девочка, а потом и девушка Маша Устюгова рассказала только своему дневнику, вероломно прочитанному бестактной матерью.
Речи о том, что недалеко время, когда Кира Павловна назовет Марусю своей невесткой, Прасковья начала вести с дочерью давно. Так давно, что Маша сроднилась с этой мыслью и терпеливо ждала, когда же Вильский напишет ей из Ленинграда и скажет: «Приезжай, Маруся!» Но вместо приглашения приехать Машенька Устюгова на каждый праздник получала от Женьки красочные открытки с видами Ленинграда и пригородов. Чаще всего в них содержалась информация такого рода: «Привет из Ленинграда. У меня все хорошо, чего и тебе желаю.
Пиши».
И Маруся писала. Длинные-длинные письма, бессюжетные по сути, потому что никаких особых событий в ее жизни не было. И чтобы хоть чем-то заполнить нескромное белое пространство листа, Маша рассказывала Вильскому содержание прочитанных книг, запомнившиеся места из прослушанных лекций, описывала нюансы верейской погоды и только иногда позволяла себе что-то личное из числа стандартных формулировок: «До каникул осталось столько-то дней», «Обязательно встретимся на каникулах», «Приедешь, обязательно поговорим».
Вильский не обращал внимания на кричащие о Марусиной симпатии сигналы и даже порой не дочитывал до конца эти скучные, как ему казалось, письма. Зато их с интересом читала Прасковья, потому что дочь писала каждое письмо по нескольку дней и наивно полагала, что ее мать – воспитанный человек, никогда не читающий чужих писем.
Сама Прасковья Устюгова ничего предосудительного в том, что она прочитает одно-другое письмецо, не видела и, как только Маруся уезжала в институт, открывала ящик письменного стола, надевала очки и внимательно изучала содержимое каждого фрагмента. «Будь моя воля, – думала Прасковья, – я бы написала по-другому». Как? Она не знала, но точно знала, что иначе. В письмах дочери не было главного: страсти, которая передается на расстоянии и заставляет учащенно биться далекое сердце адресата.
Устюгова наряжала Марусю по последнему слову верейской моды, заказывала через Киру модельную обувь из Москвы, плела кружевные воротнички и жилеты, но все без толку. Платье, воротничок, жилет, шпильки существовали отдельно. Маруся – отдельно. Лучше всего, с неудовольствием признавала Прасковья, ее дочь выглядела в домашнем халатике, на фоне которого остренький носик, белесые, словно обсыпанные пылью, волосы, тоненькие ручки в синих прожилках вен смотрелись естественно. Как тут и было!
– Наряжайся! – приказывала Марусе мать и критично осматривала ее с ног до головы.
– Зачем? – удивлялась материнской настойчивости девушка, в глубине души все давно решившая. Молодые люди, обучавшиеся вместе с ней на машиностроительном факультете, ее нисколько не интересовали, ведь ее сердце уже было занято.
Конечно, полной уверенности, что она сменит фамилию Устюгова на фамилию Вильская, не было, но мать говорила об этом так часто, что перспективы оформились сами собой без Женькиного на то согласия. Старших Вильских в расчет не брали: Прасковья была уверена, что лучше невестки им не найти. Поэтому, как только молодой Вильский вернулся в Верейск, сбежав из гарантированного ему в Макаровском училище подводного рая, Устюгова начала всерьез готовиться к свадьбе, не поставив никого в известность. И чем это закончилось, уже известно.