– А зачем? Разве у вас так много секретов? – не растерявшись, парировала она.

Я промолчал и убрался восвояси. Не следует затевать ссоры с женщиной, в которой пробудились материнские чувства. На ее стороне вся мораль мира.

* * *

Мы договорились встретиться вечером у Готтфрида. Закусив в небольшом ресторане, я отправился к нему. По пути зашел в один из самых дорогих магазинов мужских мод и купил себе роскошный галстук. Мне казалось странным, что все прошло так гладко, и я дал себе слово быть на следующий день не менее серьезным, чем, скажем, генеральный директор погребальной конторы.

Жилище Готтфрида мы считали своего рода достопримечательностью. Оно было сплошь увешано сувенирами, собранными им во время скитаний по Южной Америке. Пестрые циновки на стенах, несколько масок, засушенный человеческий череп, причудливые глиняные горшки, копья и – самое главное – великолепная коллекция фотографий, занимавшая целую стену. Со снимков на вас смотрели юные индианки и креолки – красивые, смуглые и гибкие девушки, непостижимо очаровательные и непринужденные.

Кроме Ленца и Кестера, здесь были Браумюллер и Грау. Тео Браумюллер, человек с загорелой, медноцветной плешью, примостившись на спинке дивана, восторженно разглядывал фотографическую коллекцию Готтфрида. Гонщик одной автомобильной фирмы, он уже давно дружил с Кестером. Шестого числа ему предстояло участвовать в гонке, на которую Отто записал «Карла».

Грузный, расплывшийся и довольно сильно подвыпивший Фердинанд Грау сидел за столом. Он сгреб меня своей здоровенной лапой и прижал к себе.

– Робби, – пробасил он, – ты-то зачем здесь, среди нас – потерянных людей? Нечего тебе тут делать. Уходи отсюда! Спасайся! Ты еще не погиб!

Я посмотрел на Ленца. Он подмигнул мне.

– Фердинанд здорово наклюкался. Уже второй день он пропивает чью-то дорогую покойницу. Продал ее портрет и сразу получил гонорар.

Фердинанд Грау был художником. Он давно околел бы с голоду, если бы не его особая специализация: по заказам благочестивых родственников он писал с фотографий умерших замечательные по сходству портреты. Этим он жил, и совсем неплохо. Но его отличные пейзажи не покупал никто. Может, поэтому в словах Фердинанда всегда слышался оттенок пессимизма.

– На сей раз, Робби, это был владелец трактира, – сказал он. – Трактирщик, который получил наследство от тетки, торговавшей оливковым маслом и уксусом. – Его передернуло. – Просто ужасно!

– Послушай, Фердинанд, – вмешался Ленц, – зачем такие сильные выражения? Разве тебя не кормит самое прекрасное из человеческих качеств – благочестие?

– Ерунда! – возразил Грау. – Кормлюсь я за счет того, что у людей иногда пробуждается сознание собственной вины. А благочестие – это как раз и есть сознание своей вины. Человеку хочется оправдаться перед самим собой за то, что он причинил или пожелал тому или другому дорогому покойнику. – Он медленно провел ладонью по разгоряченному лицу. – Ты и не подозреваешь, сколько раз мой трактирщик желал своей тетушке сыграть в ящик. Зато теперь он заказывает ее портрет в самых изысканных тонах и вешает этот портрет над диваном. Так она ему больше нравится. Благочестие! Обычно человек вспоминает о своих добрых свойствах, когда уже слишком поздно. Но он все равно растроган – вот, мол, каким благородным мог бы я быть. Он умилен, кажется себе добродетельным. Добродетель, доброта, благородство… – Он махнул своей огромной ручищей. – Пусть все это будет у других. Тогда их легче обвести вокруг пальца.

Ленц усмехнулся:

– Ты расшатываешь устои человеческого общества, Фердинанд!