– Дай-ка мне штучку побольше, – сказал я, весь сияя.
– С горчицей? – спросила «мамаша». На ней был чистенький белый передник.
– Да уж, мамаш, горчицы давай побольше!
Я с наслаждением ел сардельку, запивая ее пивом, которое Алоис по моей просьбе вынес мне из «Интернационаля».
– Странное все-таки существо человек, мамаша, а?
– Да уж, это точно! – подхватила она с пылом. – Вот хоть вчера приходит тут один, съедает две венские сосиски с горчицей, а потом вдруг – нате вам, платить ему нечем. Ну, дело-то было позднее, кругом ни души, что ж я могу, не бежать же за ним. А сегодня, представь-ка, он является снова, платит сполна за вчерашнее да еще дает мне на чай.
– Ну, это тип еще довоенный, мамаша. А как вообще-то дела?
– Плохо! Вчера вот семь пар венских да девять сарделек. Знаешь, если б не девочки, я б давно разорилась.
Девочками она называла проституток, которые поддерживали ее как могли. Подцепив клиента, они по мере возможности старались затащить его к «мамашиному» котлу и раскошелить на сардельку-другую, чтобы «мамаша» могла хоть что-нибудь заработать.
– Теперь уж потеплеет скоро, – продолжала она, – а вот зимой, когда сыро да холодно… Тут уж напяливай на себя что хочешь, а все одно не убережешься.
– Дай-ка мне еще сардельку, – сказал я, – что-то меня сегодня распирает охота жить. А как дела дома?
Она взглянула на меня своими водянистыми маленькими глазками.
– Да все то же. Недавно вот кровать продал.
«Мамаша» была замужем. Лет десять назад ее муж, прыгая на ходу в поезд подземки, сорвался, и его переехало. В результате ему отняли обе ноги. Несчастье оказало на него странное действие. Он настолько стыдился перед женой своего вида, что перестал спать с ней. Кроме того, в больнице он пристрастился к морфию. Это быстро потащило его на самое дно, он связался с гомосексуалистами, и теперь его можно было видеть только с мальчиками, хотя пятьдесят лет до этого он был нормальным мужчиной. Мужчин калека не стыдился. Ведь калекой он был только в глазах женщин, ему казалось, что он вызывает отвращение и жалость, и это было для него невыносимо. А для мужчин он оставался мужчиной, с которым случилось несчастье. Чтобы добыть деньги на мальчиков и морфий, он забирал у «мамаши» все, что только подворачивалось под руку, и продавал все, что только мог продать. Но «мамаша» держалась за него, хоть он ее частенько поколачивал. Она вместе с сыном каждую ночь до четырех стояла у своего котла. А днем стирала белье и скоблила лестницы. У нее был больной желудок, и весила она девяносто фунтов, но никто никогда не видел от нее ничего, кроме радушия и ласки. Она считала, что ей еще повезло в жизни. Иной раз муж, когда ему совсем уж становилось невмоготу, приходил к ней и плакал. И то были самые отрадные минуты ее жизни.
– А ты как? Держишься еще на своем таком хорошем месте?
– Да, мамаша. Я теперь зарабатываю неплохо.
– Смотри только, не потеряй его.
– Постараюсь, мамаша.
Я подошел к своему дому. У подъезда – вот уж бог послал! – стояла служанка Фрида.
– Фрида, вы просто прелесть что за девочка, – сказал я, обуреваемый желанием творить добро.
Она сделала такое лицо, точно хватила уксусу.
– Да нет, я серьезно! – продолжал я. – Ну какой смысл вечно ссориться! Жизнь коротка, Фрида, и полна самых опасных случайностей. В наше время надо держаться друг друга. Давайте жить дружно!
Она даже не взглянула на мою протянутую руку, пробормотала что-то о проклятых пьянчужках и скрылась в подъезде, громыхнув дверью.
Я постучал к Георгу Блоку, из-под его двери пробивалась полоска света. Он зубрил.