Пластинка кончилась. Альфонс подошел к нам.
– Чудо как хорошо, – сказал я.
– Особенно первый тенор, – добавила Патриция Хольман.
– Верно, – впервые оживился Альфонс, – о, вы знаете в этом толк! Первый тенор – это самый высокий класс!
Мы простились с ним.
– Привет Готфриду, – сказал он. – Пусть он как-нибудь заглянет.
Мы стояли на улице. Фонари перед домом разбрасывали беспокойные блики по сплетенным ветвям старого дерева. Они уже покрылись зеленоватым легким пушком, и все дерево благодаря неясной, мреющей подсветке казалось мощнее и величественнее, его крона словно пронзала тьму – как гигантская рука, в необоримой тоске простертая в небо.
Патриция Хольман слегка поежилась.
– Вам холодно? – спросил я.
Передернув плечами, она спрятала руки в рукава меховой куртки.
– Ничего, пройдет. Просто в помещении было довольно жарко.
– Вы слишком легко одеты, – сказал я. – Вечерами еще холодно.
Она покачала головой:
– Не люблю одежду, которая много весит. Кроме того, мне хочется, чтобы поскорее наступило тепло. Не выношу холод. Особенно в городе.
– В машине тепло, – сказал я. – Там у меня и плед припасен на всякий случай.
Я помог ей забраться в машину и укрыл пледом ее колени. Она подтянула плед повыше.
– Ой, как хорошо. Ой, как чудесно! А то холод навевает мрачные мысли.
– Не только холод. – Я сел за руль. – Покатаемся?
Она кивнула:
– С удовольствием.
– Куда поедем?
– Просто так, не торопясь, по улицам. Все равно куда.
– Отлично.
Я запустил мотор, и мы поехали по городу – медленно и бесцельно. Был тот час вечера, когда движение становится особенно оживленным. Мы скользили в нем почти бесшумно, настолько тих был мотор. Наш «кадиллак» напоминал парусник, безмолвно плывший по пестрым каналам жизни. Мимо проносились улицы, освещенные подъезды и окна, тянулись ряды фонарей – подслащенная, прельстительная вечерняя сутолока бытия, нежная лихорадка иллюминированной ночи; а над всем этим, над остриями крыш – стальной купол неба, вбиравший, втягивавший в себя огни города.
Девушка сидела молча рядом со мной, по ее лицу пробегали отраженные стеклами блики. Изредка я взглядывал на нее, она снова казалась мне такой, какой я увидел ее в первый вечер. Ее посерьезневшее лицо выглядело теперь более отчужденным, чем за ужином, но оно было очень красивым – это было то самое лицо, которое меня тогда так взволновало, что лишило потом покоя. Мне чудилось, будто в нем есть что-то от той таинственной тишины, что присуща природе – деревьям, облакам, животным, а иногда и женщинам.
Мы выбрались на более тихие улицы предместья. Ветер усилился. Казалось, он гонит ночь перед собой. Я остановил машину на большой площади, вокруг которой спали маленькие дома в маленьких палисадниках.
Патриция Хольман потянулась, словно бы просыпаясь.
– Это было чудесно, – сказала она немного погодя. – Если б у меня была машина, я бы каждый вечер ездила так по улицам. В этом медленном и бесшумном скольжении есть что-то от сна или сказки. И в то же время все это явь. И тогда никаких людей вроде бы и не надо по вечерам…
Я вынул пачку сигарет из кармана.
– А вообще-то ведь надо, чтоб вечерами кто-нибудь был рядом, не так ли?
– Да, вечерами – конечно, – согласилась она. – Странное это чувство – когда наступает темнота.
Я вскрыл пачку.
– Это американские сигареты. Они вам нравятся?
– И даже больше других.
Я дал ей огня. На мгновение теплый и краткий свет спички осветил ее лицо и мои руки, и мне вдруг пришла в голову шальная мысль, будто мы с ней давным-давно неразлучны.
Я опустил стекло, чтобы вытягивало дым.